— Автострада Бреслау — Берлин, — с гордостью сказал Ряшенцев. — Вот куда мы притопали!
— Эх, к нам бы её перенести, на Псковщину!
— Коров к водопою гнать?
— Дурья голова, тракторист я. Мотор садится, пока из грязи выкарабкаешься.
— Я б такую в музее выставил, чтоб в чувяках по ней ходили!
— Не зевай!
Мимо нас с рёвом промчалось десятка два танков.
До сих пор я видел их только в кино — горячо любимые всем народом, воспетые поэтами, легендарные тридцатьчетверки. На башнях танков белели обжигающие надписи: «Даёшь Берлин!»
— А чего удивляетесь? Дорога-то на Берлин идёт!
— Вот тебе и тайна — у маршала, говорит, спроси!
Митя Коробов и Митрофанов, придерживая сапёрные лопатки, лихо пустились вприсядку. Володя, притопывая, бренчал на гитаре «Яблочко».
— Воздух!
Мы посыпались в кювет. Ездовые, ругаясь, волокли к обочине лошадей. А над автострадой, осыпая бетон градом пуль, стремительно пронеслись два истребителя. Дико заржала простреленная лошадь, заметались, волоча за собой повозки, и другие.
— Наши летят! — восторженно закричал кто-то.
— Влепит рикошетом, лежи! — Володя придавил мои плечи к земле.
Обстрел прекратился, и мы вскочили на ноги, во все глаза глядя на воздушный бой, эту головокружительную карусель, игру со смертью на высоте тысячи метров.
— Так их!
— Знай наших!
Один истребитель с чёрными крестами врезался в землю, а из другого повалил дым.
— Не выходить!
Вынырнувший из-за леса «ястребок» садился прямо на автостраду. Он промчался над нами, выпустил шасси и опустился далеко впереди колонны. Потом мы узнали, что наши лётчики не раз использовали автостраду с её идеальным покрытием для взлёта и посадки — ведь многие аэродромы немцы при отступлении уничтожили.
— Командирам взводов доложить о потерях!
— Командирам рот доложить о потерях!
— Командиры батальонов — в голову колонны!
— Нашему брату солдату лучше, — комментировал эту беготню Володя. — Отцы командиры иной раз только и делают, что снуют, как челноки, туда и обратно, подмётки стёсывают. То доложи, это доложи… Несогласный я быть офицером: Кузин каши объелся и дыхнуть не может — отвечай; гимнастёрку Мишкину словно корова жевала — тебя кроют; у Митрофанова мотня завсегда расстёгнута — ты виноват. Нет, откажусь командовать, разве что сразу генерала дадут.
— Может, на полковника согласишься? — наводя порядок в своём туалете, съязвил Митрофанов.
— А чего, соглашусь. Хотя бы для того, чтоб тебя суток на тридцать на губу упечь. Почему патронташ раскрыт? Покажи карабин… Ну и ну! На привале всем оружие чистить — проверю!
— Пораспущались, понимаете! — засмеялся Виктор Чайкин. — У тебя какой рост, Митрофанов?
— Метр шестьдесят, а что?
— А то, что недомерков велено списывать в похоронную команду. В гвардии все должны быть орлы-герои — от метра семьдесят и выше.
— Товарищ сержант… — заныл Митрофанов.
— Вот ежели дашь слово подрасти…
— Честное пионерское! — поняв игру, воскликнул Митрофанов.
Мы шли и шли, а нас обгоняли танки с автоматчиками, самоходки, тягачи с пушками, машины с боеприпасами, «виллисы» с начальством — замечательное зрелище для советского солдата, радующее глаза и душу. Фашисты в небе больше не появлялись, мелькали только самолёты с красными звёздами, и лейтенант Ряшенцев, воюющий уже три года, рассказывал нам о том периоде войны, когда все было наоборот: и танки шли на восток, и в небе хозяйничали «мессеры» и «юнкерсы». Мы слушали, не перебивая, печальный рассказ лейтенанта о пылающих городах и сёлах, о погибших под гусеницами немецких танков товарищах, о знаменитом приказе «Ни шагу назад» — рассказ о трагедии, подготовившей наш сегодняшний марш по автостраде Бреслау — Берлин.
Командир роты нам пришёлся по душе. Этот простой, без всякой рисовки человек лет тридцати, бывший слесарь-лекальщик Горьковского автозавода, стал офицером лишь полгода назад. Об ордене Красного Знамени, который носил Ряшенцев, говорят, писали в газете «Известия»: осколок, летевший в сердце, попал в орден и отсек нижнюю его половину. Командарм, узнав об этом случае, лично поздравил Ряшенцева и сказал перед строем:
— На твоём, Ряшенцев, примере ясно, что быть храбрым не только почётно, но и выгодно. Вот если бы ты не сбросил немцев с той высоты у Вислы, а просто закрепился на ней, я бы тебе дал от силы «Отечественную войну» второй степени. А ты сбросил и честно заработал «Красное Знамя», которое вполне закономерно спасло твою жизнь. Дай я тебя, лейтенант, поцелую!
Эту историю рассказал нам на большом привале Виктор Чайкин.
— С Ряшенцевым служить хорошо, — добавил он, — не то что во второй роте. Там командиром Кулебяко, бывший подполковник разжалованный, — завёл полк на минное поле без проверки, выслужиться спешил, вперёд соседа деревню взять. Теперь лютует — два просвета на погонах забыть не может…
— Письмо матери написал? — подходя, спросил Чайкин-старший.
— Некогда было, батя, — беспечно ответил Виктор.
— Щенок! — заорал батя. — Болтать всегда есть время, а домой написать недосуг? Вот тебе бумага, садись и пиши, стервец!
— Тише, батя, — спокойно урезонивал Виктор, привыкший, наверное, к таким разносам. — С командиром разговариваешь, не забывай про мой авторитет.
Чайкин-старший, потемнев лицом, начал расстёгивать ремень. Виктор со смехом убежал в сторонку и вытащил карандаш:
— Пишу, пишу, батя!
— Я тебе покажу авторитет, поганец! — уходя, пригрозил батя.
Мы хохотали до слез, и едва ли не больше всех — сам пострадавший. Когда все успокоились, Володя спросил:
— Как это тебя вместе с ним угораздило? Совпадение, что ли?
— Заём виноват, — ответил Виктор. — Облигации, что я на заводе получил.
— Какие облигации? — удивились мы.
— Обыкновенные облигации военного займа. Притащил я их домой кучу и думать забыл, а батя развернул газету, нацепил очки и — цоп! Пятьдесят тысяч моя сторублевая выиграла. Батя и настрочил заявление: на данные нетрудовые деньги желаю приобрести танк и воевать на указанном танке своей семьёй, я, мол, старший, и два сына-близнеца. Мать, как положено, в слезы, но куда там! Приходит ответ — удовлетворить патриотическую просьбу товарища Чайкина. Шуму на заводе было! Директор целую канистру спирта отвалил и ящик консервов на закуску. Проводили нас в учебную часть, а там сплошной конфуз: трясёт в танке до самых печёнок, тошнит батю — сил никаких нет. Мотай, говорят, домой, папаша, сыновья за тебя повоюют. Батя, конечно, и слушать не хочет: как, говорит, людям на глаза покажусь? Пойдём, говорит, все вместе в пехоту. Так и пошли. Брата в ногу ранило, дома сейчас, а я вот мучаюсь…
Виктор снова хохотнул, поднял голову — и торопливо застрочил карандашом: издали на него поглядывал грозный папаша.
По автостраде на велосипедах ехали автоматчики. Я вскочил на ноги: мимо меня, в пяти шагах, промчался тот самый старший сержант, который показался мне знакомым во время встречи с командиром полка.
— Сержант, — затормошил я Виктора, — вон поехал с чубом, кто это?
— Савельев, — всмотревшись, ответил Виктор, — командир взвода разведки. — И снова уткнулся в письмо.
— Савельев, Савельев… — долго бормотал я про себя, пытаясь извлечь наружу какое-то смутное воспоминание, но вынужден был отказаться от этой затеи: с ловкой фигурой и неуловимо знакомыми чертами лица старшего сержанта связывалась совсем другая фамилия. Я хотел было отпроситься, чтобы поискать разведчиков и личной встречей разрешить все сомнения, но с головы колонны повторяющимся эхом пронеслось:
— Па-адъем!
В тот день я так ничего и не вспомнил. До темноты мы шли по автостраде, и меня, как и всех товарищей, мучила другая проблема: кончилось курево. Как выяснилось, военторговская машина с табаком сгорела во время обстрела. Осыпая проклятьями сделавших своё чёрное дело сбитых немецких лётчиков, мы выскребали из кисетов никчёмную пыль и шарили глазами в поисках окурков. Даже случайно завалявшуюся у ездового пачку гнуснейшего филичевого табака — и ту раскурили без остатка в одну минуту. Виктор весело смотрел на наши страдания: