Поэтому и следует говорить не о почвенничестве, а о большевизме Достоевского. Он ведь лучше других понял, что ценность человека определяется не участком земли, а готовностью выжить на каторге, которая наделяет клиента, по выходе, паспортом. Теперь наконец-то поняли, что паспорту этому лучше всего быть заграничным. Русский человек оторвался от почвы и полетел. И хотя этот полет чаще всего происходит на самолетах Аэрофлота, все же маршрут его скорее метафизический: Запад, как известно, — это тот свет. Проблема русского человека не в том, чтобы вернуться к земле, а чтобы обжиться на том свете. Для этого прежде всего надо избавиться от страха полета. Впрочем, это только военно-воздушным генералам кажется, что он боится летать: он давно уже летает — с семнадцатого года по крайней мере. Нужно только осознать и легализовать это состояние — воспринимать его не как «срочную службу», а как бессрочный отпуск: от земли, от «почвы». Что, собственно, и делается — выдачей тех же заграничных паспортов, где графа «национальность», если бы она заполнялась, знала б единственное слово: еврей.

По-английски «вечный жид» звучит гораздо нейтральней: Wandering Jew. Глагол to wander значит — бродить, скитаться. Грядущий тип советского человека можно обозначить как «путешествующий русский».

Один поэт-авангардист, побывавший в Америке, ответил на вопрос об экономических перспективах: как-нибудь Запад прокормит. Русские давно уже превратились в нацию поэтов-авангардистов — как евреи, которые, собственно, и не переставали быть таковыми: шутка сказать, Библию написали! Это почище Д. А. Пригова. Впрочем, поэтом-авангардистом в СССР является любой «несун», не желающий производить простой продукт. Литературо-центричность обоих народов дает самый разительный пример внутреннего совпадения. У обоих жизнь сосредоточена вокруг неких священных текстов; собственно, любой текст (то есть обращение реальности в слова) объявляется священным, священным сделалось текстописание. Возникает впечатление, что евреи — единственный народ, избежавший библейского проклятия: готовы прокормиться чем угодно — умом, талантом, хитростью, изворотливостью, жульничеством, посредничеством, чужой благотворительностью, собственной гениальностью, — только не потом, поливающим землю. Так ведь сюда же и русские норовят, вот эти самые авангардисты! Авангардизм евреев — в их довременной догадке о грядущем превращении мира из производственной площадки в «сферу услуг». Семьдесят лет большевизма стоили русским четырех тысяч лет еврейской диаспоры: они наконец-то догадались дезертировать из «группы А».

Любая промышленность — тяжелая. Дайте людям отдохнуть, сбросить тяжесть. От работы лошади дохнут. Долой лагерную трудотерапию.

Не тянет, как известно, своя ноша. А была ли такая когда-нибудь у русских? Не будем, на манер Ивана Бабичева, родного брата — большевика обвинять в том, что это он сделал нас бродягами по диким полям истории (то есть евреями). Сама русская история, во всем ее немалом объеме, — это Вавилонское и Египетское пленение. «Государство пухло, а народ хирел». Та же земля — чья она была? Даже, в конечном счете, не господская — а царская, фараонова. Русские, по существу, были «безземельны» — чем не евреи? Пустота, «ничтожество» подчеркивались именно обилием пространственной и всякой иной плоти. И сейчас надо радоваться не столько перспективе «фермерства», сколько исходу из Египта. Можно на это возразить, что «фараоны» были не только пленом, но и предметом гордости: милитарная государственность льстила русским. Это что-то вроде «ребяческого империализма», свойственного младенцу Мандельштаму, если брать ту же область эстетического. Но тут имеется и высокое оправдание, опять же миссия: спасение Европы от натиска с Востока, от монгольских орд — как вот сейчас государство Израиль противостоит мусульманскому миру. Умные люди, обсуждавшие статью Фукуямы «Конец истории», сказали, что конфронтация с этим миром будет содержанием двадцать первого века, так что евреи снова — впереди прогресса, а буквально — на передовых позициях. Всякое случается в истории: не только русские в евреев обращаются, но, бывает, и наоборот.

Появление нынешних почвенников, деревенщиков, поклонников «органического развития» (исключить отсюда полезных экологистов) можно понять в том же русско-еврейском контексте. Их заметный, а то и нескрываемый антисемитизм есть своеобразная форма извращенного самосознания. Это спроецированная, вовне обращенная самокритика, способ неприятия собственной судьбы. В лице злокачественного еврея, разрушившего страну, а более всего сельское ее хозяйство (Яковлев-Эпштейн), бессознательно дезавуируется сам же русский. Как всякое невротическое образование, и это — амбивалентно: попутно восстанавливаются патриархальные ценности, самими же не без удовольствия и оплеванные. Ведь о ненужности Минина с Пожарским — и русского спасения — не один Джек (Яков Моисеевич) Алтаузен писал, но и Демьян, скажем, Бедный (Придворов). Кстати, Джек Алтаузен ушел добровольцем на войну — Отечественную, Россию спасать — и на ней погиб. Его «русофобия», как и русофильство Куняева, — все та же литература, то есть дело в сущности несерьезное: серьезна ведь только смерть. Впрочем, найдутся охотники сказать, что Алтаузен с Павлом Коганом как-то не так погибли — не за родину, а за мировую революцию, — вроде того, что интеллигенты в лагерях, по тем же сведениям, не так сидели (особенно — Мандельштам).

Итак, с миссией все более или менее ясно. А где миссия — там и мессия. Сходство следствий — пресловутый мессианизм обоих народов — можно объяснить сходством причин: это не что иное как многотысячелетняя жизнь в гетто. Русская история — то же гетто, «гетто избранничеств», хотя бы потому, что другого человеческого типа, нежели «поэты», она, почитай, не знала. Человек, не имеющий выхода в мир, естественно, будет создавать свой собственный, на манер наркотика: «искусственный рай». По-другому это называется эскапизм — бегство от действительности. Но от нее бегут только тогда, когда она сама к себе не подпускает: кто же при случае откажется «хорошо покушать»? Эскаписты действительность заменяют знаками, и еврейские «деньги» («ревнивый бог Израиля») — того же достоинства, что и русские стихи.

Но вот, наконец, гетто ликвидировано, блокада прорвана, окно в Европу прорублено. Новые пришельцы в «большой мир» поражают аборигенов ни с чем не сравнимой переимчивостью — то есть, казалось бы, отсутствием лица. В Соединенных Штатах на эту тему сделан талантливым Вуди Алленом фильм «Зелиг», о котором респектабельные американские евреи говорят с кислой миной. Его герой попеременно превращается в тех людей, с которыми вступает в очередной контакт: он побывал греком, индейцем, кем-то еще и даже постоял в толпе приближенных фюрера. Поэтому очень велик соблазн говорить об актерстве евреев, точнее — об «имитаторстве» (Шкловский), то есть, в конечном счете, отсутствии собственной души (не хоронить в церковной ограде!). Но ведь то же случилось и с русскими, когда они вышли в мир, в девятнадцатом веке. Прочтите статью Бердяева в «Вехах», и будет ясно, о чем идет речь: русский человек был гегельянцем, позитивистом, материалистом, ницшеанцем, дарвинистом, неокантианцем, эмпириомонистом… А как только нашел вроде бы свое — «религиозную философию», — так тут же и в сугубых бегах очутился, в подлинной уже диаспоре (тот же Бердяев).

Надо ли говорить о том, что всемирный следопыт и гражданин мира остается все тем же местечковым интровертом? Общительность — то есть в данном случае реальный контакт чуть ли не со всем миром — не исключает замкнутости на себе. Интроверт может быть очень даже общительным и говорливым, но это носит у него вполне истерический характер. Общительность есть в этом случае форма элиминации собеседника: говорю потому, что не хочу дать другому рот раскрыть. Разве не ясно, что мы описали здесь тип «еврея в мире», при всей его вездесущести занятого исключительно собственными проблемами? Это не высокомерие, но исключительно интровертность. Но ведь то же самое, один в один можно сказать и о русском, удивляющемся, почему его литовцы не любят: он ведь их совершенно искренне не замечает или, что не лучше, принимает за своих.