Весь этот монолог Тодд прослушал, ерзая, как обычно при разговорах родителей, когда они обсуждали вечерние новости — все, что говорил «старый добрый Уолтер Клондайк», как называл его отец. Политические взгляды Дуссандера волновали его не больше, чем акции. Он считал, что люди придумали политику, чтобы оправдывать свои действия. Как в прошлом году, когда ему ужасно хотелось заглянуть под юбку Шэрон Эккерман. Шэрон осудила его за это желание, но по ее тону можно было догадаться, что эта мысль ее даже волнует. Поэтому он сказал ей, что, когда вырастет и станет врачом, тогда она разрешит. Вот это и есть политика. А ему хотелось услышать о попытках немецких врачей заставить женщин совокупляться с собаками, о том, как помещали близнецов в холодильники, чтобы посмотреть, умрут ли они одновременно, или один из них продержится дольше. Об электрошоковой терапии и операциях без анестезии, о том, как немецкие солдаты насиловали всех женщин подряд. Последнее было уже так затасканно, словно кто-то придумал это для прикрытия настоящих ужасов.
— Если бы я не выполнял приказы, то был бы мертв. — Дуссандер тяжело дышал, верхняя часть туловища качалась туда-сюда в кресле, скрипели пружины. Вокруг него сгустился запах алкоголя. — Ведь всегда был русский фронт, так? Наши лидеры были безумны, это доказано, но разве можно спорить с безумцами… особенно, когда главному безумцу дьявольски везет? Он был на волосок от смерти во время того отлично спланированного покушения. Заговорщиков удавили струнами от фортепиано, давили медленно. Их агонию снимали на кинопленку — в назидание элите…
— Вот это да! Круто! — импульсивно выкрикнул Тодд. — Вы видели эту пленку?
— Да. Видел. Мы все видели, что случилось с теми, кто не хотел или не мог бежать от ветра и выжидал, пока буря утихнет. То, что мы делали тогда, было правильно. В то время и в том месте это было правильно. Я бы поступил так снова. Но… Его взгляд упал на стакан. Стакан был пуст, — …но я не хочу об этом говорить, даже думать не хочу. То, что мы делали, было мотивировано только желанием выжить, а в выживании ничего красивого нет. Мне снилось… — Он медленно вытащил сигарету из пачки на телевизоре. — Да, много лет подряд мне снились кошмары. Темнота и звуки в темноте. Двигатели тракторов. Моторы бульдозеров. Удары прикладов по мерзлой земле или человеческим черепам. Свистки, сирены, пистолетные выстрелы, крики. Лязг дверей скотовозов, открывающихся в холодные зимние вечера. Потом в моих кошмарах все звуки замирают, и в темноте открываются глаза, сверкающие, как у диких зверей в лесу. Я много лет жил на краю джунглей, и, наверное, поэтому в моих кошмарах всегда запах джунглей. Когда я просыпался — мокрый, в холодном поту, с колотящимся в груди сердцем, рука была прижата ко рту, чтобы сдержать крик. И я думал: кошмар — это правда. Бразилия, Парагвай, Куба… Эти места — сон. Наяву я все еще в Патине. И сегодня русские ближе, чем вчера. Некоторые из них помнят, что в 1943 пришлось есть замерзшие трупы немцев, чтобы выжить. Теперь они жаждут горячей немецкой крови. Мне говорили, мальчик, что некоторые из них, войдя в Германию, перерезали глотки пленным и пили кровь из сапога. Я просыпался и думал: «Работу надо продолжать, и оставить только тогда, когда не останется и следов того, что мы натворили здесь, или останется так мало, что мир, который не хочет в это верить, не поверит». Ячасто думал: «Надо продолжать работать, чтобы выжить».
В отличие от предыдущих монологов этот Тодд слушал с большим вниманием и живым интересом. Это было любопытно, но он был уверен, что более интересные рассказы еще впереди. Дуссандера нужно лишь подтолкнуть; ему чертовски повезло: многие в таком возрасте впадают в маразм.
Дуссандер глубоко затянулся сигаретой.
— Позже, когда кошмары прошли, наступили дни, когда мне стало казаться, что я встречаю кого-нибудь из Патина. Но только не охранников или офицеров, а узников. Я помню, однажды вечером в Западной Германии, это было 10 лет назад, на автостраде произошла катастрофа. Движение на всех полосах замерло. Я сидел в своем «Морисе», слушал радио и ждал, когда движение возобновится. Посмотрел направо. В соседнем ряду стояла очень старая «симка», и мужчина за рулем уставился на меня. Он был лет пятидесяти, довольно болезненного вида, со шрамом на щеке. Волосы седые, короткие и плохо подстриженные. Я отвернулся. Время шло, но никто не двигался. Я стал украдкой поглядывать на мужчину в «симке». И каждый раз он смотрел на меня своими запавшими глазами на неподвижном лице. Мне стало казаться, что он был в Патине. И он меня узнал.
Дуссандер потер глаза рукой.
— Была зима, мужчина был в куртке. Но мне казалось, что если я выйду из машины, подойду к нему и заставлю его снять куртку и засучить рукава рубашки, то увижу номер на руке.
Наконец, движение опять возобновилось. Я рванулся подальше от этой «симки». Если бы пробка задержала меня еще хоть на десять минут, я бы точно вышел и выволок старика из его машины. Избил бы его, невзирая на то, есть номер на его руке или нет. Избил бы за то, что так смотрел на меня. Вскоре после этого я уехал из Германии навсегда.
— И очень кстати, — сказал Тодд.
Дуссандер пожал плечами.
— Везде было одно и то же. Гавана, Мехико, Рим. Я жил три года в Риме и, знаешь, мне казалось, что на меня смотрят все: мужчина с чашкой капуччино в кафе… женщина в вестибюле отеля, которую, как мне казалось, больше интересую я, чем ее журнал… официант в ресторане, который все время смотрел в мою сторону, хотя обслуживал других. Мне казалось, эти люди изучают меня, и в ту же ночь ко мне возвращался кошмар: звуки, джунгли, глаза.
Но когда я приехал в Америку, все это выбросил из головы. Ходил в кино, раз в неделю ел в одном из ресторанчиков-бистро — чистых и хорошо освещенных лампами дневного света. А у себя дома складывал разрезные картинки-головоломки, читал романы, по большей части плохие, смотрел телевизор. Вечером я пил, пока не засыпал. Больше кошмары мне не снились. Когда кто-то на меня смотрел в супермаркете, библиотеке или в табачной лавке, я думал, что, наверное, я похож на их дедушку… или старого учителя… или соседа в городе, из которого они давно уехали. — Он покачал головой, обращаясь к Тодду: — Все, что произошло в Патине, случилось не со мной. Там был совсем другой человек.
— Отлично, — сказал Тодд. — Расскажите об этом все.
Глаза Дуссандера сощурились, а потом медленно открылись вновь:
— Ты не понял. Я не хочу говорить об этом.
— Придется. Не то я расскажу всем, кто вы такой.
Дуссандер повернул к нему серое лицо:
— Я знал, — проговорил он, — что рано или поздно начнется вымогательство.
— Сегодня я хочу услышать о газовых печах, — сказал Тодд, — о том, как вы пекли евреев. — Он опять широко и лучисто улыбнулся. — Только сначала вставьте свои зубы. С ними вам лучше.
Дуссандер повиновался. Он рассказывал Тодду о газовых печах, пока мальчик не ушел домой обедать. Каждый раз, когда Дуссандер пытался углубиться в обобщения, Тодд строго хмурился и задавал специальные вопросы, возвращая рассказчика к теме. Во время разговора Дуссандер много пил. Он не улыбался.
Зато улыбался Тодд. Улыбался за них обоих.
2
Август, 1974 г.
Они сидели у Дуссандера на веранде под безоблачным улыбающимся небом. На Тодде были джинсы, кеды и футболка «Литтл лиг». Дуссандер был одет в серую мешковатую рубашку и брюки цвета хаки на подтяжках, — брюки пропойцы, — как презрительно называл их про себя Тодд. Они имели такой вид, словно их достали из коробки на заднем дворе магазина Армии спасения, что в центре города. Тодду хотелось, чтобы Дуссандер лучше одевался дома. Это портило все удовольствие.
Оба ели гамбургеры, которые Тодд привозил на велосипеде, изо всех сил крутя педали, чтобы гамбургеры не остыли. Тодд потягивал кока-колу через соломинку, перед Дуссандером стоял стакан с виски.
Голос старика то возвышался, то затихал — бесцветный, неуверенный, иногда еле слышный. Его выцветшие голубые глаза с красными прожилками все время бегали. Со стороны казалось, что это дедушка передает внуку жизненный опыт.