На крыльце гостиницы «Великолепная», в семидесяти ярдах от них, Риттенхауз положил свой слегка дымящийся револьвер на одеяло, которым были накрыты его бессильные ноги. И медленно, как и до того, без тени торжествующей улыбки на лице, он начал раскачивать свое потрескивающее кресло в тени на тихом крыльце. Поскрипывание качалки прорезало всепоглощающую тишину улицы. Он покачивался и ждал, пока к нему подойдут люди.

Глава восемнадцатая

В течение двух дней Клейтон оставался на ранчо и не показывался в городе. Погода была все еще ясная: в долине стояли прекрасные, яркие ноябрьские дни, хотя на высоких склонах деревья уже сбрасывали последние листья, и с каждым днем зимнее солнце все сильнее соскребало зелень с земли и омывало холмы длинными бурыми шрамами.

К крыльцу подъезжали всадники и звали его по имени, но он не отвечал. Большой Чарли, метис, приносил ему еду в комнату, а потом забирал, почти не тронутую, а когда кто-нибудь настаивал на встрече с ним, говорил всем, что Клейтон болен.

— Его ухо беспокоит? — спросил Сэм Харди, не слезая с лошади. — Я слышал, он получил поганый удар ногой по уху.

— Очень болеть ухо, — соглашался Большой Чарли. — Не видеть людей.

Сэм Харди, как и всё остальные, кивнул, передал сочувствие и уехал, опечаленный, но удовлетворенный.

Клейтон у себя в комнате пил. Гэвин оставил в буфете большой запас виски, и Клейтон перенес его к себе в комнату. Комната не менялась уже пятнадцать лет: из обстановки в ней был стул, стол и кровать, да еще репродукция «Ночного дозора» Рембрандта, оправленная в позолоченную ореховую раму и повешенная на белую стену — туда ее поместила его мать, когда ему было восемь лет. Он выставлял бутылки в ряд на столе, ложился на кровать и начинал пить. Единственный человек, которому был дозволен вход — так Клейтон приказал заранее, еще когда был трезвый — был доктор. Он пришел перевязать ухо. Других ран, которые бы не зажили сами, не было, и сломанных костей не было, хотя все ребра ныли и отзывались на прикосновение болью, а под глазом темнел омерзительный синий кровоподтек, там, где лопнул кровеносный сосуд.

Доктор снял свой плохо сидящий черный сюртук, молча пришил ухо на место и смазал рану йодом, пока Клейтон скрежетал зубами, вцепившись в прутья железной спинки кровати.

— Как ты себя чувствуешь, сынок? Голова болит?

— Немного.

— Это ты на себя напускаешь бойкости, или тебе так больно, что ты не можешь напрямую говорить об этом?

— Да нет, не напускаю — вам-то это следовало бы знать. Болит, конечно, но такого чувства, что болеть будет вечно, нет. Так что я не слишком тревожусь из-за этого. Да и выпивка помогает.

Доктор улыбнулся. Он был из той породы людей, кого улыбка делает еще уродливее: улыбаясь, он становился похожим на рогатую лягушку [22]. Он протянул руку с короткими, как обрубки, пальцами и взял Клейтона за запястье.

— У тебя прочная голова да и сам ты довольно крепкий паренек. Тебе повезло.

— Мне повезло, — повторил Клейтон за ним, как эхо, безрадостным голосом.

Горбун сложил свой докторский саквояж, потом вздохнул.

— Если я что-то могу сделать для тебя, Клейтон, — сказал он угрюмо, — ты только попроси.

Клейтон глотнул виски — ему обожгло язык, и покачал головой.

— Может быть, я догадываюсь, что ты сейчас чувствуешь, Клей…

— Не думаю. Ваша работа — сохранять людям жизнь.

— Их надо было убить. Это были негодяи, подлые, никчемные поганцы. Жаль, что тебе пришлось этим заняться, но посмотри на это иначе — у тебя ведь просто не было выбора: или убить, или быть убитым. Это — закон джунглей, сынок, а здешняя долина вовсе не рай, это джунгли.

Клейтон несколько секунд смотрел на него, а потом отвернулся к стене, закрыв глаза. Горбун, который почувствовал себя неловко из-за своих последних слов, невнятно попрощался и вышел наружу. Зимние сумерки медленно опадали на землю. Он неуклюже взобрался в ожидавшую его двуколку.

На третий день Клейтон дохромал до кораля, оседлал молодого мустанга, которого он объездил весной, и поехал в город. Встречные окликали его, махали руками. Сайлас Петтигрю выскочил из магазина на улицу и закричал:

— Клей! Как ты себя чувствуешь, мальчик? Заходи!

Но Клейтон проехал мимо, лишь холодно взглянул на него. Теперь я герой, — горько думал он. — Убил двух людей, сэкономил старому скряге двадцать долларов в месяц — и вот я герой. Мужчины и женщины по обе стороны улицы улыбались ему, ласково окликали по имени. Мужчины притрагивались к шляпам, а девушки краснели. Он выпрямился в седле и неторопливым размеренным шагом направил мустанга к коновязи напротив «Великолепной».

Калека спокойно сидел в своей качалке, то же самое темно-коричневое армейское одеяло прикрывало его ноги. Только теперь в его глазах появились яркие блестящие точки, как огонек где-то далеко в черной прерии.

— Я приехал поблагодарить тебя, Эд, — медленно сказал Клейтон. — Я думаю, ты мне спас жизнь, стоила она того или нет.

Риттенхауз слегка улыбнулся и прищурился — бледное зимнее солнце светило ему в глаза.

— Ты мне ничем не обязан, Клей. Ты сделал ошибку, когда решил, что с таким типом как этот Маккендрик можно драться честно и открыто: пусть это послужит тебе уроком. Ты должен был убить его, когда вывел из кафе, пристрелить как собаку. Сам видел, что из этого получилось.

— Да, я видел.

Клейтон молча ждал, машинально прислушиваясь к собачьему лаю, а Риттенхауз полез в нагрудный карман и вытащил две черные сигары. Протянул одну Клейтону, тот покачал головой.

— Я вижу, у тебя повязка на ухе. Что-то серьезное? В голосе его звучала нежность, и юноша ответил вежливо:

— Все нормально. Док Воль этим занимается, Эд…

Риттенхауз раскурил сигару.

— Эд, — решительно сказал Клейтон, — ты сказал Маккендрику, что, когда я вернусь в город, я возьмусь за него и за Кайли.

— Ну да, сказал, — ответил Риттенхауз между двумя затяжками. — Так ты и сделал, верно ведь?

— Сделал… вынужден был… потому что они этого ожидали. Но я вовсе не собирался этого делать. Я ведь сказал тебе, что хочу сначала поговорить с ними.

— Ну, а какая разница? Вот ты поговорил с Маккендриком — много оно тебе дало? Так уж карты легли, Клей — ты должен был выступить против них, хотел ты этого или нет. Я это знал; и каждый в городе это знал, кроме тебя одного.

— Потому что они видели во мне сына Гэвина, — пробормотал он.

— Потому что ты и есть сын Гэвина, — спокойно поправил его Риттенхауз. — Да, именно поэтому. Разве это недостаточная причина?

Клейтон кивнул и помолчал, глядя, как завивается дымок от сигары и исчезает в густой тени веранды.

— Эд, кто теперь будет шерифом?

Колючая улыбка поползла по лицу Риттенхауза, он крепко прикусил влажный конец сигары.

— А ты не знаешь? — спросил он. — Что, в твоих так называемых мозгах еще есть сомнения?

— Сколько угодно.

— Ты не можешь отказаться. Это твое право и твоя обязанность. Твой отец, может, и думал, что ты слишком молод, но ты доказал, что это не так. Ты показал себя, Клей. Ты — единственный, кто может справиться с этой работой.

— Нет. Не хочу.

— Придется. Ты должен.

— Я не собираюсь делать что-нибудь, Эд, — быстро сказал он, — только потому, что ты, или Гэвин, или здешние так называемые граждане скажут, что я должен. Ничего, ты понял? Я не трус, думаю, я это уже доказал. Я отправляюсь на ранчо, там работы полно, и, думаю, для меня этой работы вполне достаточно.

— Ну, а теперь успокойся, — сказал Риттенхауз, помахивая сигарой, — а теперь послушай и малость пошевели мозгами. Я знаю, что на ранчо всегда хватит работы для человека, и ты с ней управляешься хорошо. Если ты станешь шерифом, это вовсе не значит, что ты должен все бросить. Это даже не значит, что ты должен все время сидеть в участке, как я это делал. Народ в этой долине приучен вести себя мирно, и им достаточно знать, что у тебя на груди эта звезда, пусть ты где-то в миле от города клеймишь телков или даже сосешь это виски… от тебя и сейчас им прет… — А потом продолжил, уже мягче: — Я шучу, Клей. Никто не хочет вмешиваться в твою личную жизнь. Ты молодой, тебе охота погулять. Ну и давай… — Он полез в карман где-то под одеялом. — Держи. Люди просили меня вручить тебе эту штуку и выразить их благодарность.

вернуться

22

Жабовидная ящерица игуана.