После грозы с ливнем дорога всё ещё была влажной, от яростных дождевых капель на ней образовались выбоины, заполнившиеся жидкой грязью. Ослик снова оставлял за собой чёткие следы. Похожие на звёздочки васильки казались уже немного поблекшими, листья и цветы забрызгала грязь. В траве и на листьях гаоляна прятались кузнечики, ниточки их усиков подрагивали, прозрачные крылышки раскрывались, как ножницы, издавая жалобный стрёкот. Длинное лето подходило к концу, и в воздухе уже витал торжественный запах осени, орды саранчи, предчувствующие её дыхание, выбирались на дорогу с набитыми семенами животами, чтобы вонзить зады в твёрдую поверхность и отложить яйца.
Прадедушка отломал стебель гаоляна и хлестнул по крупу уже изрядно притомившегося ослика, тот поджал хвост и на несколько шагов перешёл на рысцу, а потом снова вернулся к неторопливому темпу. Явно довольный собой, дедушка мурлыкал под нос популярную в дунбэйском Гаоми ханчжоускую оперу, не попадая в ноты: «У Далан[46] выпил яд, худо ему стало… кишки сразу затряслись, всё внутри дрожало… взял урод себе красавицу жену и накликал страшную беду-у-у-у… помирает У Далан от боли в кишках, только ждёт, когда же явится братишка… Младший брат домой примчит, за убийство отомстит…»
Слушая нескладное пение прадедушки, бабушка чувствовала, как трепещет сердце, как изнутри её пробирает ледяная дрожь. Перед глазами тут же ярко предстал образ того свирепого юноши с мечом в руках. Что он за человек? Что собирается делать? Ведь она этого смельчака и не знает толком, думала бабушка, а они уже близки, как рыба и вода. Их единственный «встречный бой» вышел поспешным, не разобрать, то ли сон, то ли явь, и вызвал у бабушки замешательство, словно бы она встретилась с призраком. Решив, что нужно покориться судьбе, бабушка тяжело вздохнула.
Она доверила ослику идти без поводьев, а сама слушала, как отец, перевирая ноты, исполняет арию У Далана. Так незаметно они доехали до Жабьей ямы. Ослик опустил голову, потом поднял, втянул ноздри, стал бить копытами по земле и ни в какую не хотел идти вперёд. Прадед стеблем гаоляна хлестал его по заду и задним ногам, приговаривая:
— Ну-ка, ублюдок, шагай! Мерзкий ты осёл!
Гаоляновый стебель свистел и хлестал ослика, но тот не просто отказывался идти вперёд, но ещё и пятился назад. В этот момент бабушка учуяла омерзительную вонь, от которой волосы вставали дыбом. Она спрыгнула на землю, рукавом прикрыла нос и потянула ослика за поводья. Ослик вскинул голову, открыл пасть, и его глаза наполнились слезами. Бабушка уговаривала его:
— Ослик, миленький, сожми зубы и иди, нет таких гор, на которые нельзя подняться, и таких рек, которые нельзя пересечь.
Ослика бабушкины слова тронули, он тихонько заржал, поднял голову, а потом помчался вперёд и потащил бабушку за собой, да так, что её ноги едва касались земли, а полы одежды развевались, словно красные облака, летящие по небу. Проносясь мимо трупа разбойника, бабушка искоса глянула на него. В глаза бросилась отвратительная сцена: туча жирных опарышей объела плоть покойника так, что остались лишь ошмётки.
Бабушка довела ослика до Жабьей ямы и там опять его оседлала. Постепенно она снова стала ощущать аромат гаолянового вина, который принёс с собой северо-восточный ветер. Она снова и снова пыталась храбриться, но чем ближе к развязке, тем сильнее ужас сковывал её душу. Солнце поднялось высоко и припекало так сильно, что над землёй клубился белый пар, но по бабушкиной спине пробегал холодок. Вдалеке показалась деревня, в которой жило семейство Шань, и окутанная ароматом гаолянового вина, который становился всё сильнее, бабушка ощутила, что её позвоночник словно заледенел. В гаоляновом поле к западу от дороги какой-то парень горланил песню:
— Эй, горе-певец, выходи! Что ты поёшь? На маоцян[48] непохоже, но и на театр люй[49] не тянет! Все мотивы переврал! — крикнул прадедушка в гаоляновое поле.
3
Доев кулач, отец по жухлой траве, кроваво-красной в лучах заходящего солнца, спустился с насыпи, осторожно подошёл к кромке воды по рыхлому песку, устланному ковром из водорослей, и остановился. На большом каменном мосту через Мошуйхэ стояли четыре грузовика, первый, тот, что наехал на грабли и проткнул шины, припал к земле перед остальными тремя, на его кузове виднелись тёмно-синие пятна крови и нежно-зелёные кляксы мозгов. Верхняя часть туловища японского солдата перевешивалась через борт, каска слетела с головы и болталась на шее. С кончика носа в каску капала тёмная кровь. Вода в реке всхлипывала. Шелестел дозревающий гаолян. Тяжёлые солнечные лучи разбивались мелкой рябью на поверхности реки. Под корнями водорослей, во влажном песке, жалобно стрекотали осенние насекомые. Громко потрескивали тёмные обгоревшие остовы третьего и четвёртого грузовиков. В этом обилии красок и нескладном хоре звуков отец увидел и услышал, как кровь с кончика носа японского солдата падает в каску со звонким бульканьем, словно кто-то ударяет в каменный гонг, и по поверхности лужицы расходятся круги. Отцу тогда шёл шестнадцатый год. Когда девятого числа восьмого лунного месяца одна тысяча девятьсот тридцать девятого года солнце кренилось к закату и его угасающие лучи окрасили мир вокруг красным цветом, на лице моего отца, казавшемся ещё худощавее после целого дня ожесточённой борьбы, застыла плотным слоем фиолетовая глина. Он присел на корточки возле трупа жены Ван Вэньи, набрал пригоршню воды и выпил, липкие капли просачивались сквозь пальцы и беззвучно падали. Потрескавшиеся опухшие губы коснулись воды, отец испытал резкую боль, между зубами в рот проник едкий привкус крови — он ощущался и в горле, отчего оно сжалось так, что окаменело, и отцу пришлось несколько раз кашлянуть, чтобы спазм прошёл. Тёплая речная вода лилась в горло, избавляя от сухости и доставляя мучительное удовольствие. Хотя от привкуса крови в животе забурлило, он продолжал зачерпывать воду снова и снова, пока она не размочила сухую потрескавшуюся лепёшку у него в животе. Только тогда отец распрямился и с облегчением выдохнул. Почти стемнело, от солнца остался лишь красный ободок на самом краю небосвода. Запах гари, который шёл от третьего и четвёртого грузовиков на большом каменном мосту, стал слабее. От громкого хлопка отец вздрогнул, вскинул голову и увидел, как ошмётки лопнувших шин, словно чёрные бабочки, парят в воздухе над рекой и падают вниз, а на ровную, как доска, поверхность воды с шуршанием сыплется чёрно-белый японский рис, взметнувшийся от взрыва верх. Повернувшись, отец увидел маленькую жену Ван Вэньи, которая лежала на берегу, а по воде растекалась её кровь. Он вскарабкался на насыпь и громко крикнул:
— Пап!
Дедушка стоял на насыпи, выпрямившись. Он явно осунулся за день, прошедший в бою, под потемневшей кожей чётко проступали скулы. В тёмно-зелёных вечерних сумерках отец увидел, что короткие жёсткие волосы дедушки побелели целыми островками. С болью и страхом в сердце он бросился к дедушке и принялся теребить его:
— Пап! Пап! Что с тобой?
По дедушкиному лицу текли слёзы, в горле клокотало. У его ног стоял, словно старый волк, японский пулемёт, оставленный от щедрот командиром Лэном, а его ствол, похожий на сону, напоминал увеличенный собачий глаз.