Воскресенье прошло пусто и скучно. Ни людей, ни вестей. Костя заглянул к бабушке, проверил, не мокра ли, дал каши, сам пошел на кухню. После потехинского обеда захотелось есть.

Гречка с маслом вразумила Касаткина.

«Нечего умничать. Соседей не выбирают. Тоже мне, праведник. Сам на родную бабку плюешь. Меньше философствуй».

Костя раскупорил баночку пепси, распечатал шоколадку «Тоблероне», отломил треугольную дольку.

Но и Минин, кажется, недопонял. Он искал, чей чулок.

Можно подумать, что душат своим чулком или же­ниным.

Парный нашли у старухи в шкафу.

Дело не в чулке, а в банте. Убийца задушил Порфирьеву, а потом завязал удавку совершенно по-хулигански. Значит, это ненависть.

Но кто же так ненавидит, что даже глумится?

Костя вздохнул, отломил еще треугольничек, еще, потом прощай, шоколад, отложенный для женщин. Костя доел его. Остался треугольничек.

Костя вышел на площадку и громко кашлянул. «Кхе!» «Кхе-кхе!» Дверь Брюханова не дрогнула. «Кхе-кхе-кхе!»

Щелкнул замок этажом ниже. Шаги. На лестницу вышел Джозеф Д. Роджерс. Костя приветственно поднял руку.

– Константайн, – сказал Джозеф. – Что мне дьелать?

– А что? – спросил Костя.

– Мистер Блэвиски продаваль мне картина Гау.

– Портрет Гончаровой? – тупо вспомнил Костя.

– О, нет, Пушкина, – удивленно сказал Джозеф Д. – Денег брал мало.

– Мало?

– Мало.

Дверь Брюханова дрогнула.

«Вот и третий», – подумал Костя.

– Заходите, Джозеф, – пригласил он. – Поговорим.

Они вошли к Косте в квартиру. Костя прихлопнул дверь и провел гостя на кухню. Джозеф Д. сел и рассеянно взял последний тоблеровский треугольник.

– И вы купили у Аркаши картину? – спросил Костя с места в карьер.

– О йес.

– А знаете, что случилось?

– О йес. Комиссар Минин задавал меня вопросы.

– И про картину вы ему не сказали?

– Мистер Блэвиски принес картина вчера.

– Возможно, она не его вовсе.

– Я поньял. И что же мне дьелать? – повторил он.

– Хотите стучать?

– Стучать – нет. Говорить.

– Идемте к Аркадию.

Всё то же постсоветское недоносительство повлекло Касаткина не к следователю, а к приятелю.

Костя и Джозеф поднялись на последний этаж, позвонили в дверь с тусклой дощечкой «Блевицкая».

Ждали Костя с Джозефом долго. Наконец Аркаша

открыл.

За эти годы от выпивки он, прежде квадратный, не похудел, но одряблел. Широкоплечесть и приземистость исчезли. Он стал как куль. А в пестрой бабьей блузе он напоминал старую ленивую бабу.

– А-а, – сказал Аркаша не удивленно, а как-то пьяно удовлетворенно.

Аркаша был пьян в стадии благожелательства. При нем находилась полная женщина, уже немолодая, заматерелая. Она, конечно, предложила супу. Джозеф Д. молчал.

– Нет, нет, – сказал Костя, оставаясь в прихожей. Джозеф стоял за ним на половике.

– Аркаш, – продолжал Костя, секунду разглядывая его, – ты спятил?

– А чё такое?

– А то, что старуха задушена, а ты торгуешь ее вещичками, как алкаш в подворотне. У тебя не все дома?

– Дома – все, – расплылся Аркаша.

– Ты чего, Аркаш? – напряженно сказала женщина.

– Ничего, – сказал Аркаша. – Порфирка сама подарила.

– Правда? – спросил Костя. Джозеф улыбался с пониманием.

– Люди видели, – хорохорился Аркаша. – Ее Барабаниха развонялась, когда я долакал весь ликер. А Порфирка ей: «Ликер мой, а не твой». А мне: «Я и тебе, Аркашенька, подарок сделаю». И пульнула мне картинку. При всех. Отдыхайте, ребцы, – сказал Блевицкий. – Есть коньячок. Пошли по рюмашишке с лимоном.

– Пока, Аркаша, – сказал Костя.

– Коньяк с лимон плохо, – сказал, открыв дверь, Джозеф. – Вкус есть не такой.

– Да что вы говорите? – воскликнула женщина.

– Это есть известно, – крикнул Джозеф уже из лифта. – А русские не понимать от бедность.

Они съехали до Джозефа. Директор куриных окорочков вставил ключ в дверь. Его квартира была точно под порфирьевской.

– Жаль старушку, – сказал Костя. – Хорошая была.

– Карошая, – согласился мистер Роджерс. – Но очьень стучала палкой. А это пльохо. Я затикал уши. Так не есть возможно жить.

Он поднял вверх указательный палец, кивнул Косте и вошел к себе. Костя повернулся к лифту, но он тронулся вниз. Костя побрел вверх по лестнице.

Роджерс снова высунул голову из дверей.

– Значит, я звонью Минин, – крикнул он.

– Зачем? Стучать? – обернулся Костя.

– Стучать нет. Говорить, – сказал Роджерс.

13

«ГОЛОС, КАК В ЖОПЕ ВОЛОС»

Шел июль, а Костя все гадал, кто убийца. Подозревал он всех. Ни за кого он не мог поручиться. Плохи, значит, дела. Выходит, хороший человек, и тот непо­нятен.

Заметки в газету Касаткин, разумеется, давал, но об убийстве в собственном доме он писал кратко и осторожно. Он всё-таки лицо зантересованное. В отличие от истории с Фантомасом никаких «версий» Костя не высказал.

Виктория Петровна и остальные этосамовцы тактично не приставали. Борисоглебский, правда, подмигнул: дескать, убийца, как всегда, рядом, но Костя молча нахмурился.

Касаткин приходил к себе, заглядывал с газетой к Брюханову, отпускал Маняшу, если та еще хлопотала при бабке, или читал записку с ее указаниями и сразу заваливался спать.

Однажды Костя вернулся домой, совсем размякший от жары, споткнулся о коробку порфирьевских книг и вспомнил про писателя Кусина.

Костя набрал номер.

– Борис Сергеевич? Это Касаткин.

В ответ кусинский хрип. Кусин Борис Сергеевич просидел из десяти семь лет, освободился в оттепель, но здоровья лишился. Испортил он себе всё, «от плеча до паха», глотку ему вырезали. Кусин не говорил – хрипел.

– У меня для вас подарок на память. Можно заехать? Хрип и дутьё в трубку. Даже уху больно.

– Борис Сергеич, если к вам можно прямо сейчас, стукните два раза.

Стук два раза.

Адрес у Кости был записан. Когда-то давно Кусин приглашал Костю из вежливости, как зовут в гости в гостях.

Борис Сергеевич жил в Чертаново. Прямое метро. По этой ветке Костя ни разу еще не ездил. Ни в Бибирево ему не нужно было, ни в какое-то Россошанское. А тут, значит, сама судьба.

Костя заглянул к бабушке. Она лежала, подрёмывала.

– Ба, я к Борис Сергеичу в гости. Далеко.

– Какоэ мео?

– «Чертаново». Прямое от «Боровицкой».

– Не наю такса.

– И я не знаю. Оно новое. Лет десять-пятнадцать. Костя надел дорогую тенниску и отправился, волоча коробку с порфирьевскими книгами.

Дышалось легче. Не так жарко. Летним вечером полупустая Москва прекрасна.

От метро, записано на бумажке, пятый дом.

На выходе, на лотке, Касаткин купил тортик.

Для верности Костя пошел пешком. Но корпуса тянулись и тянулись. Маленькая и большая коробки неравномерно оттягивали Касаткину руки. До пятого Костя еле дотянул.

Дзинь! И щелк. Борис Сергеевич открыл неожиданно, подойдя неслышно. Он был высок и сух. Ходил невесомо. «Оттяпали после лагеря всё, что можно, вот и легок на подъем», – с шипом и присвистом объяснял он.

Коридора не было. Костя тут же нырнул в полутемную от книг на стенах комнату и опустился в обшарпанное креслице шестидесятых годов, поставив на пол по обе руки тортик и коробку с книгами.

Еще в комнате была узкая кровать, как в пансионатах, и у окна письменный стол и стул.

Хозяин сел за стол, за которым сидел, хотя, судя по пустой поверхности, за столом он ничего не делал. Кусин давно ничего не делал. Говорили про него: он, как освободился в шестидесятых, так затих.

Борис Сергеевич Кусин учился с 51-го по 56-й на химфаке в Ленинграде, но писал прозу. А водился он с неофутуристами. Девушкам читал стихи знаменитого друга-кружковца Красилыцикова:

Мы, лирики и шизики,

обходимся без физики.

Кусина в университете не тронули. Хотя смирным он не был. На первом курсе он присутствовал при неслыханном деле: поэты в косоворотках и смазных сапогах сели в университетском коридоре на пол и ели тюрю. А кончая уже химфак, Кусин на ноябрьской демонстрации вместе с другими студентами развернул плакат «Руки прочь от Венгрии».