В будущую лекцию я сообщу вам, милостивые государи, мои исследования по предмету этого письма; на сей раз ограничусь замечанием, что в нем скрывается кухнологический миф высшего значения, недоступный профанам, но который для меня, доктора Пуфа, совершенно понятен.
Письмо к доктору Пуфу от казака Луганского
Милостивец наш и кормилец, господин штаб-лекарь Пуф!
Имени и отчества вашего не имею честь знать, а осведомиться нельзя — или осведомиться можно, по пословице: запрос в карман не лезет, да никак узнать нельзя, потому что изволите содержать почет свой в тайне. Притом же полагать должно, что ваша милость из немцев; а у немцев, сказывают, отцы есть, да отчества нет: что делать.
Вы пожаловали помянуть нашего брата мимоходом в «Литературной газете», поучая, како и како надлежит доспеть обед, и помянули, что много-де у казака Луганского в россказнях его стряпни кухонной либо столовой. Такой помин — все равно что раскланяться с человеком, отдать почтение; а посему и следует, сняв шляпу, поклониться. Исполать же тебе, немцу, за науку и за добрый помин.
Не припомню я что-то сгоряча, где и когда поучал приспешному художеству — а рад душой, коли так изволили вычитать. Поди ты! Голодной куме хлеб на уме; хоть ты оглоблю теши, а ей, чай, каждая щепка мерещится лепешкой. Стало быть, и мы что-нибудь да стоим; есть толк и в нас, толк всякого разбора. Вот, например, хоть Емеля дурачок мой[112] про лук, квас и толокно толкует; и таких поваренков, правда, может статься, найдется у нас полтретья-десятка с походцем. Просим милости, чем Бог послал. Коли не зазорно будет немецкой чести вашей, так не пожалуете ли затертого толокна у Емели отведать в субботу, после бани; об эту пору и руки обмыты у него, хоть и пригоршней загребать, да насыплет, нужды нет.
Есть у меня и еще повар, почище Емели будет: денщик Корней Горюнов[113]. Щи, кашу, а под нужду и пирог состряпает; за вкус не берусь, а горяченько да мокренько будет. Но правду сказать, он, как служивый и походный человек, больше понаторел есть, чем стряпать; а холодное все-таки поудачнее горячего готовит: окрошку на квасу, тюрю на воде, даже первый сорт тюри, которую зовут — не при вас будь сказано — чертом[114], и болтушку постную сворочает разом.
Из женского полу никак одним-одна только повариха у меня прилучилась, из села Помелова, из деревни Вениковой, печет осиновые пироги с можжевельничком; посадит два, а вынет один, да и тот корова не ест. Она-то и похвалилась, когда мужа посылала украсть пшеничной мучицы, что небось-де никто не узнает: я такой спеку, что хуже ржаного будет.
Так ли, сяк ли, а если вы поучались от нашего брата, так оно не диковинное дело; слава богу, лет сорок на свете живем, покуда Господь грехам нашим терпит, и едим-таки день за день, не без того. А уж хозяйку мою не я учил, ей-богу, нет, а все, батюшка, вы; я вас, а вы ее; вот и круговая порука. Непонятлива она, что ли, аль уж так, по мирскому обычаю, не любит мужа слушаться, а только вы ей, сударь, свет дали, руки позолотили, пальцы посахарили. Ей, право, так; собрала в кучу все последние листки газеты, за весь год, да с ними и носится. Я говорю ей, что на первых листах добра много и картинки разные, и волк, и медведь…[115] «Сам ты, — говорит, — медведь; будь он при тебе, а мне отдай вот это». Изволишь видеть, все моя наука впрок нейдет! А ведь от меня же вышли и пресмешные статейки, как сами надоумили нас, хоть я такого греха за собой и не знал!
Крестьянское горло — суконное бердо[116] — все мнет; брюхо — не зеркало, что попало, то и чисто. А у нашего брата, разумеется, также губы не дуры, язык не сорочий хвост, небось разбирает. О первое апреля шутник один, из ваших же никак, из немцев, накормил было меня двумя пирожками, один с сеном, а другой с овсом; так укусить укусил — в него не влезешь, не угадаешь, что в нем, — а есть не стал. Ну, а ваши газетные пироги ел уже сколько раз, по милости вашей и по понятливости хозяйки своей, — и, слава богу, ничего; даже похваливал, чтоб ее приохотить, а она и пожеманится маленько, не мне, говорит, спасибо, а доктору газетному, это все он.
Так исполать же вам, милостивец наш, да с легкой руки вашей все бы нам пироги есть, да чтоб век блин не приходился комом! Говяжий чай перед вами; сырую говядину налить водой да выпить — это, стало быть, тот же пирожок с сенной трухой, а прочее-иное под руками хозяйки моей живет ладно; хоть и толокна с квасом под час не станет, упаси Господь, так с вашей наукой да с моей хозяйкой с голоду не опухнешь. Есть-таки, однако ж, и по вашей части такие блюда, что по усам потечет, а в рот не попадет; но это, видно, уж свойственное вам, по прозванию, надувательство. Это, видно, в такую силу, чтоб отваживать от стола незваных гостей. И то ладно. Не всякому скажешь, как говаривали старики наши: вот тебе Бог, а вот тебе двери; для милого дружка сережку из ушка, а незваному гостю поднес обиняком такую коврыжку, что взял в рот — и нет ничего; он и отворотит рыло.
За добрую науку вашу жить бы вам на блаженных островах макарийских, на сытовых реках, на кисельных берегах, на медвяных муравах! Век бы вам подавалась большая ложка, да турий рог в обхват, либо стопа петровская, орел[117]! В пирогах бы сидеть душеньке вашей, ровно в перинах, а в баню ходить, так мятным квасом пар поддавать, рукавичкой козьего пуху, словно рытым бархатом, умыватися!
Приставь, батюшка, голову к плечам, кормил по горло, накорми и по самый ус: дай поучительное слово о том, чтоб, например, шерсти не подавать во щах, а класть бы особняком, на тарелочку; кому сколько надо — сам возьмет. На вкус, на цвет мастера нет!
В. Луганский.
Лекция 48
Ученый комментарий на послание казака Луганского к доктору Пуфу Тюря Окрошка
Милостивые государи! Вас, без сомнения, уже поразило глубокое значение письма ко мне, доктору Пуфу, от казака Луганского. Вы, без сомнения, уже заметили эту чудную связь кухнологических мифов, столь конкретно и вместе столь абсолютно сформированных, эту трансцендентальную индукцию от феноменов кухни к ее прототипам и обратно, — но позвольте мне надеяться, что некоторые комментарии с моей стороны будут для вас не бесполезны. В столь важном деле всякое указание, даже ошибочное, — драгоценно.
Начнем сначала.
Автор кухнологического мифа начинает так:
«Милостивец наш и кормилец, господин штаб-лекарь Пуф!»
Замечайте, замечайте, милостивые государи! Глубокий кухнолог не называет меня доктором в вульгарном смысле, но лекарем — в трансцендентальном значении. Замечайте, замечайте! Одна моя знакомая старушка крепко жаловалась, что ее племянник до того заумничался, что к детям взял в учителя дохтура. «Добро бы он их, батюшка, — говорила она, — в аптекари готовил; а ведь известное дело, я, старая баба, это знаю, — дохтур одно, а ученье — другое. Да и что толку-то? Онамедни я ему как порядочному человеку: „Батюшка, — говорю, — ты такой ученый дохтур, — пропиши мне, сделай милость, проносное от пострела". А он и на дыбки стал, ухмыляется, говорит: „Я, сударыня-де, рецептов не умею писать". У меня так и руки опустились; я к племяннику: „Ну, уж хорош твой дохтур?" А племянник мне в ответ то и знай, что твердит: „Он, доктор, прав, доктор прав…" — „Нет, батюшка, — я говорю, — уж воля твоя, он не прав — коли дохтур, так знай пиши рецепты!"»
Я привел нарочно эту замечательную легенду, чтоб показать вам, как легка двусмысленность или, яснее сказать, амбодичность в таких случаях, и предохранить вас от ложных индукций. Ученый кухнолог очень хорошо знает, что я — доктор энциклопедии или кухнологии, что, как известно, одно и то же, — но он называет меня лекарем для того, чтобы выразить универсальную аксиому, о которой я вам часто упоминал, а именно: «Хорошая кухня есть лучшее лекарство!» Эту глубокую истину знаменитый кухнолог выразил одним словом: «лекарь» и, во избежание недоразумений, прибавил слово: «кормилец». Какая сила, какая сжатость, какая тонкость в этих выражениях! Как будто слоеное тесто на языке!