Вот, милостивый государь, что отвечает единственное наше прибежище — мамушки и нянюшки! Подите различите с ними, что русское блюдо, что татарское, что дотатарское, что немецкое! Видите сами, что за люди; с ними не скоро сговоришь, а уж кому, коли не им, знать всю подноготную в этом деле. Истинно говорю, что тому, кто откроет и воссоздаст (то есть реставрирует — пояснение для читателей, не знающих иностранных языков) дотатарскую кухню, тому я назначу приз великолепный: лучший вестфальский окорок, обвернутый в экземпляр моих сочинений, и фунт сушеных фиг, завернутый в сочинение моих противников…
Мы получаем столько писем, что едва успеваем рассыпать наши советы, указания, наставления, необходимые для обращающихся к нам желудков. На иные мы отвечаем письменно, другим печатно, смотря по обстоятельствам.
Господина О. О. О…в мы весьма благодарим за комплименты и весьма тронуты его уважением к нашей особе, но письмо его напечатать не можем именно потому, что оно содержит только комплименты, то есть, разумеется, истины в отношении к нам. Если б письмо содержало в себе какие либо недоумения по нашей науке, описание какого-либо кухонного опыта или иного поваренного события, трогательную историю каплуна или поросенка и прочее тому подобное — о! тогда бы мы не замедлили издать в свет такое произведение с нашими комментариями, — но уверять меня, что я великий человек, как-то странно! Кто же больше меня может быть в этом уверен?
Письмо господина Постника не может быть, к сожалению, напечатано, по причинам, от нас не зависящим, но мы с большим участием читали его недоумения относительно слова «припустить».
Весьма благодарны нашему почтенному корреспонденту за эту заметку, ибо, действительно, очень может быть, что, посреди огромных трудов и забот о желудках всего человечества, мы и забыли объяснить это слово, так часто встречающееся в кухонной теории.
«Припустить» — значит поставить кастрюлю на огонь на весьма короткое время. Припустить не значит изжарить, но отнять у предмета лишь наружную сырость. Так, например, говорится, что коренья для супа должно наперед припустить в масле; это не значит, что коренья надобно изжарить совсем, это было бы противно цели; их должно подержать в кастрюле лишь столько, чтоб они сверху окрепли и, будучи положены в суп, не могли бы развариться в клочки.
Довольно ли этого объяснения?
<25>
Кухноисторические и филологические изыскания доктора Пуфа, профессора всех наук и многих других (окончание)
— Все это очень хорошо, милостивый государь, — примолвил мой оратор, сделав какую-то престранную мину, — очень хорошо! Стало быть, вы восстаете против русской народности? ась?
Я вытаращил глаза от удивления.
— По вашему мнению, — продолжал он, — у нас не было даже народной кухни? Так-с?
— Напротив, государь мой, если вы не изволили забыть, я даже открыл неизвестные вам письменные памятники русских блюд…
— Позвольте, позвольте… тут не об учености дело — ученость дело стороннее, а вы утверждаете, что состав русских блюд и способы их приготовления потеряны, что теперь их не различишь с татарским, немецким и какими бишь еще?
— Ну, хоть греческими…
— Не так ли?
— Это в глаза бросается…
— Стало быть, вы утверждаете, что, собственно, теперь нет русской кухни…
— Я утверждаю, что над этим делом надобно хорошенько потрудиться, поучиться и потом определить, что русская, что татарская, что немецкая кухня…
— Долга песня, милостивый государь, — все эти разыскания, учения, труды, все это в вас от западной пытливости, от своеволия, от безнравственности…
— Как, сударь, ученье, труд — от своеволия, от безнравственности?.. Что вы такое изволите говорить…
— Да так, сударь, точно так, я сужу по теории здравого ума; вы говорите — ученье да разыскания, — а зачем разыскания? Оттого что сомневаетесь; а в чем же сомневаетесь? В том, какая была у нас кухня? Следственно, вы не признаете русской кухни, следственно, вы не признаете русской народности — следственно, восстаете против русской народности и против всего святого в мире — это ясно, как дважды два — четыре…
— Довольно чудная логика!
— Что мне ваша логика! Логика — вздор, пытливость, наваждение, — а тут, сударь, не логика, а теория здравого ума и исторических опытов.
Признаюсь, несмотря на мое испытанное мужество, я таки немножко трухнул, но благодаря моей проницательности я не замедлил увериться (что, впрочем, говорят, давно уже заметили читатели), что предо мною весьма любопытное явление по части психической патологии. Мне тотчас вспало на мысль, что субъект в таком восторженном состоянии — почти поэт и должен иметь способность к изобретению самых эксцентрических блюд; как профессор я не мог не воспользоваться столь благоприятным случаем, но как человек благоразумный я стал немножко подальше.
Субъекты такого рода весьма редки и потому тем более заслуживают внимания ученого мира. В них замечательно то, что у них слова перескакивают через мысли, а мысли через слова; это странно, а действительно так: заговорите с ним — он из ваших слов поймет лишь пятое, восьмое, десятое и так далее, всего остального он и не слыхал; заставьте его говорить: сначала кажется, и туда и сюда — как будто есть что-то похожее на смысл, но вдруг дойдет до какого-нибудь слова — и свихнется, словно блудливая лошадь: едет по большой дороге, вдруг махнет на проселочную и пошла через рвы, через буераки, напропалую. Для будущих наблюдателей замечу, что с этими субъектами должно обращаться осторожно; главное правило: не должно им противоречить и между тем надлежит держаться подальше, потому что при дальнейшем противоречии они получают наклонность кусаться, и их слюна не совсем безвредна.
Желая видеть, чем все это кончится, я, предварительно загородившись столом, спросил у моего субъекта очень вежливо:
— Позвольте спросить: к чему вы все это ведете?
— А к тому, сударь, что у меня есть тетрадка, куда я вношу разные вещи вроде ваших наблюдений…
— Очень полезное занятие, — вы по этой тетрадке, вероятно, учитесь…
— Мне, сударь, нечему больше учиться… извините… я не из таких…
— Так на что ж вам эта тетрадка?
Тут мой субъект улыбнулся такою улыбкою, какую могут иметь лишь люди, находящиеся в сем несчастном положении.
— На что? А! это моя тайна.
— Нельзя ли открыть?
— Пожалуй, я могу ее открыть, это дело нравственное; во-первых, эта тетрадка мне годится для того, чтоб поднять на фуфу моих противников, а во-вторых, когда посчастливится, и подставить им ногу, пусть перекувырнутся.
Тут мой субъект страшно захохотал.
— Очень приятно! — сказал я. — Так в эту тетрадку войдут и мои сочинения?
— Не все, а некоторые.
— Как не все? Уж если составляете свою тетрадку с такими благородными намерениями, так уж сделайте милость, вписывайте в нее все.
— Помилуйте! Вы хотите, чтоб я переписал всю русскую словесность со времен Ломоносова?
— Как же вы выписываете?
— Известно как! По моим соображениям! Строчку отсюда, строчку оттуда, как соединишь, и выйдет кока с соком.
Субъект снова захохотал.
— Это весьма благоразумно! Но, позвольте, если вы из моих сочинений выписываете следующее замечательное место: посади на вертел, обмажь маслом и поджаривай на легком огне, и по вашим соображениям вы вздумаете здесь остановиться, ведь можно подумать, что здесь невесть что, и никто не поймет, что здесь дело идет о цыпленке; иной подумает, что я предлагаю паштет посадить на вертел… Ведь подумайте, этим нарушится моя кухонная репутация, скажут: доктор Пуф — невежа, безнравственный повар.
— Что ж вы этим хотите сказать? — вскричал мой субъект, озлобясь. — Что у меня нет соображения, нет смысла, нет ума, нет нравственности?
Да и пошел, пошел, да все ко мне через стол тянется, я прибавил стул к моей защитительной системе и на всякий случай вооружился стаканом воды.