Тетя стрельнула по нам беглым взглядом, а поняв, что до ее потенциальных воздыхателей мы не доросли как минимум лет на двадцать, недовольно сквасила губы цвета японской сакуры, и уперев руки в мясистые бока, въедливо спросила:

— Вы к кому? К Лерке из пятой комнаты? Так ее дома нет. Вот ведь шалава малолетняя, уже ухажеров домой тащит!

— Милая девушка, — я натянул улыбку кота Базилио, — мы, собственно, к товарищу художнику.

От волшебного слова “девушка” привратница размягчилась, как воск церковной свечи:

— К Карлу Генриховичу? Проходите, только разувайтесь, у нас за гостями не принято мыть. Не любим мы гостей.

— Это почему? — поинтересовался Погодин.

— Сам посуди, нас здесь девять семей живет, если к каждому гости шастать будут, не коммуналка, а вертеп получится. Так что я вас пущу, но вы не задерживайтесь, ведите себя тихо, как мышки в амбаре. Иначе баба Фрося за швабру схватится. Ее швабру каждый знает.

Мы вошли внутрь. Широкий темный коридор пахнул мокрым бельем, кошками и жареной картошкой. На ум пришли строки из песни Высоцкого:

"Все жили вровень, скромно так: система коридорная,

На тридцать восемь комнаток всего одна уборная".

— Осторожно, — провожатая дернула меня за руку.

И вовремя. Я чуть не стукнулся лбом в колесо подвешенного на стене велосипеда.

— Говорила Пичугиным! Уберите свою колымагу, развесили железки прямо на проходе, — женщина сказала это нарочно громко, чтобы все жильцы, что спрятались сейчас по комнатам, в том числе и негодяи Пичугины, услышали ее негодование. — И сейчас человек чуть голову не расшиб!

Потрескавшиеся и местами облупившиеся стены утыканы гвоздями, на которых, словно елочные игрушки, разместился разнокалиберный скарб: тазы, стиральные доски, зонты с крючковатыми ручками. В нескольких местах коридор поперек перечеркивала бельевая веревка с развешенной сохнущей одеждой.

Чтобы пройти под бельем, приходилось пригибаться. На дальней веревке кто-то пристроил пожелтевшие от времени трусы непонятной “половой” принадлежности.

Увидев такое непотребство, провожатая всплеснула руками и постучала в комнату, напротив которой тянулась эта веревка.

— Монины! Я знаю, что вы дома! Опять трусы развесили на общее обозрение! Правила для кого писаны?

Только сейчас я заметил на стене приляпанный листок серой бумаги, на котором красной гуашью было старательно выведен текст этого самого правила: “Товарищи жильцы, трусы и бюстодержатели в коридор не вешать!”.

Из одной из комнат выползла боевого вида бабулька, сгорбленная, с вытянутой шеей. Она зыркнула на нас оценивающим взглядом:

— Светка, кого ты привела?

— Да это не ко мне, баб Фрось, — в голосе Светки сквозило теперь уважение. — Это к художнику нашему, будь он неладен. Сидит, запершись целыми днями в комнате, уж не знаю, жив ли он вообще там. Даже в уборную не выходит. И куда ж он, извиняюсь, гадит?

— А вот это мы сейчас проверим, — бабка деловито придвинулась к нам. — Стучи. А вы, гаврики, по общей площади не шастайте, коль пришли к Карлушке, так и сидите у него в комнате.

— Что, даже в туалет нельзя будет выйти? — улыбнулся Погодин.

— Нельзя, — баба Фрося сотрясала морщинистым кулаком. — Знаю я вас, припрутся и займут уборную. А у нас даже помывка по расписанию. Без вас желающих на уборную хватает. Один только Афанасьев чего стоит! Как засядет, зараза, так целый час просидеть может. И все равно ему негораздку, что людям тоже надо. И шваброй хоть задолбись в дверь. Бесполезно!

Погодин постучал в комнату художника. Тишина. Снова постучал.

— Странно, — пожал плечами Федя. — Я же видел, что в окне свет горит.

— Может, специально не открывает? — предположил я. — Боится чего-то.

— Чего? У художников врагов нет. Тем более, Карл Генрихович человек не зловредный. Муха и та его обидеть может. Давно я у него не был. Года три…

— Тихо… — я прислушался. — Слышишь? Вроде шаги за дверью? Точно боится. Притаился и делает вид, что дома никого нет.

— Карл Генрихович! — Федя наклонился и, сложив руки рупором, приставил их к замочной скважине. — Это я! Федя Погодин! Племянник ваш троюродный!

— Зачем ты уточняешь, что племянник? — удивился я. — Неужели по имени и фамилии он этого не поймет? Или он не в курсе, что ты его родственник?

— Все он в курсе, но дядька со странностями. Лучше я весь расклад дам. Надежнее будет… — Федя опять наклонился. — Карл Генрихович! Откройте, пожалуйста, у меня к вам дело!

— Громче стучи, — вмешалась баба Фрося и несколько раз двинула по двери ручкой швабры, неизвестно откуда появившейся у нее в костлявых руках. — Он на такие хилые позывы не реагирует. А мою швабру все здесь знают. Сейчас откроет, как миленький.

Но “миленький” отпирать дверь не спешил.

— Он точно дома? — спросил я.

— А где ж ему еще быть? — всплеснула руками старуха, вытянув шею словно гусь. — Живет бобылем, ничего в жизни не надо. Днем спит, а ночью шебуршится чего-то. Мазню свою малюет, наверное. Да раньше таких бесполезных к стенке ставили. Эх… Сталина на него нету. Открывай, Карлушка! К тебе гости пришли!

Бабка еще раз двинула шваброй по двери. На шум из соседних комнат повысовывались возмущенные соседи, но, завидев бабу Фросю, никто слова против не сказал. Пошипели, покривились и спрятались обратно за дверями.

Наконец, щелкнул шпингалет, и дверь несмело приоткрылась. На пороге вырос потертого вида интеллигент с кучерявым руном Минаева на голове и страдальческим лицом Пьеро:

— Здравствуйте, Ефросинья Карповна. Чем обязан визитом вашей швабры?

— А ты, Карлушка, не зубоскаль! — Фрося попыталась просунуть голову внутрь, — Гости к тебе пришли.

Мы шагнули вперед, художник окинул нас ожившим взглядом, но, поняв, что денег с нас за заказ портрета или пейзажа не поиметь, вздохнул:

— Что угодно, молодые люди?

— Дядя Карл, — Погодин потеснил бабку, которая так и не смогла проникнуть в комнату. — Это же я! Федор! Племянник ваш!

— Федор? — художник картинно откинул со лба барашковую прядь. — Какой Федор?

— Ну, Федька-балбес! Погодин.

— А-а-а! Федька, проходи! Конечно! Как отец?

— Так умер десять лет назад.

— Да, да, конечно. Про мать тогда спрашивать не буду, вдруг тоже чего…

— Типун тебе на язык, дядя Карл! Все с мамкой отлично. Про тебя вспоминает, что не заходишь больше…

— Ну проходи, а это друг твой?

Мы вошли внутрь довольно просторной комнаты. Карл захлопнул дверь перед носом любопытной Фроси и Светки.

— Присаживайтесь, — художник кинулся разгребать диван от вороха зарисовок, каких-то рамок, кусков фанеры, с выдавленной на них уже засохшей краской.

— Спасибо, — Федя брезгливо поморщился. — Мы лучше постоим. Молодые.

Я огляделся. Жилая комната была больше похожа на мастерскую безумного художника. Весь ее простор занимали мольберты, холсты на подрамниках. Стены завешаны картинами с изображением унылых и апатичного вида людей, образы которых так далеки от жизнерадостных и энергичных строителей коммунизма. Написаны картины неплохо, но от них тянуло тоской и вялостью.

— Ну, рассказывайте, — художник сам уселся на диван, который заулыбался нам желтизной выбивавшегося из-под обшивки поролона. — С чем пожаловали? Чаю?

— Можно, — борясь с брезгливостью, нехотя кивнул Погодин.

— А нет, кончился сегодня, — развел руками Карл.

— А зачем же тогда предлагаешь? — с облегчением вздохнул Федя.

— Воспитанный человек всегда гостям чай предложит.

— Дядя Карл, тут такое дело… Портрет надо один накидать.

— Портрет? — художник привстал, глаза его заблестели. — Графика десять рублей, масло двадцать пять!

— Ты не понял, это бесплатно надо сделать, для милиции.

— Для милиции? — Карл затряс руном на голове, вскочил и подбежал к двери, проверив шпингалет. — Где милиция? Что они вам сказали? Я давно уже за валюту картины свои не продаю. Это поклеп! Карл Генрихович — честный советский гражданин!