— А может, мы уж лучше сами, пешочком, — Мышонок запоздало вспомнил предостережение подполковника Буслаева, да и слухи, ходившие о водилах из Гаражей, как-то не особенно вдохновляли на ночную прогулку по городу на вечно голодной Машке.
— Не боись! — успокоил его водила-Колян и решительно полез в кабину. — Располагайтесь вон там, на заднем сиденье, и, чур, в окна не глядеть, пока я не остановлюсь. Да держитесь покрепче, а вывалитесь где-нибудь на повороте — вовек не видать вам вашего разлюбезного Старого Города, поняли?
— А почему... — начал было Мышонок, но водила не ответил. Дескать, попробуй — узнаешь «почему», если так приспичило, но тогда уж — не обессудь!
— Па-а тундре, — вдруг ни к селу ни к городу радостно заорал водила, — эх, да па железнай дароге...
Внутри Машки что-то громко забурчало, по ноздрям круто ударило сивушно-бензиновым перегаром, их бросило вперед — и высокоудойный механизм, вскинув крупом, басовито мумукнул и выпрыгнул из гаража.
Боковые окна были зашторены, на фоне переднего стекла красовались кепка водилы и его руки, небрежно швыряющие то вправо, то влево громадную рубчатую баранку, но кое-что кроме этого разглядеть все-таки было можно. Машка мчалась, не разбирая дороги и глубоко презирая правила дорожного движения. Несколько раз на переднем стекле Лабух с ужасом видел стремительно приближающиеся, охваченные радужной каймой, круги фар встречных автомобилей. Он зажмуривался, ожидая страшного удара, но никакого удара не происходило, только Машка довольно фыркала, внутри нее что-то екало, а водила выдавал такую матерную тираду, которую и запомнить-то было нельзя, не то что применить на деле. Вообще, кроме фар встречных автомобилей, не видно было решительно ничего, и когда деморализованный такой манерой езды Мышонок пискнул что-то насчет того, туда ли мы едем, то услышал в ответ невнятный рык, в котором только и можно было разобрать: «... Сто лет баранку кручу...» — да еще пожелание поесть чего-нибудь моченого, только не яблок.
В конце концов Машка доскакала куда следует, последний раз хлюпнула утробой и со скрежетом остановилась.
— Все, приехали, — водила повернул к ним свое плотное ржавое лицо, — дальше не повезу. Мне в парк пора!
На подгибающихся дрожащих ногах музыканты выбрались наконец из сумасшедшего такси, хотели было осмотреться, но мощный рык остановил их: «А за проезд платить кто будет? Я уж не говорю о чаевых!»
Сообразительный Мышонок быстро выхватил у Лабуха из-за пазухи подаренную ветеранами алюминиевую флягу и сунул ее водиле. Тот ловко отвернул колпачок, понюхал, потом отхлебнул и, похоже, остался доволен.
— Сдачи не полагается, — захохотал он, — тута нам с Машкой и на двоих мало будет, ну, ступайте себе!
Опять пахнуло чем-то спиртово-бензиновым, Машка испустила грозное боевое мычание и, задрав задний бампер, резво умчалась в городскую ночь. Откуда-то издалека в последний раз донеслось громкое оптимистическое пение: «На могилку положили фары, и от АМО разбитый штурвал!» И, наконец, все стихло.
Они стояли у подъезда Лабухова дома, так до сих пор и не поняв, как же они сюда попали. И только мощная отрыжка, да боль в желудке, напоминающая о «хождении к Барьеру» и дегустации Машкиного удоя, говорили о том, что все-таки были, были Гаражи! И легендарные Кольки Снегиревы по ночам собираются за столом и, выпив удоя, вспоминают былые дороги. И носятся по Старому и Новому Городу, слизывая кровавые сливки аварий, невидимые ни для кого водилы и мобилы на всяких там Машках, Нюрках, Ритулях и как их там еще?
— Пойдем домой, — с трудом выговорил Лабух. — Что-то меня мутит, кефиру, что ли, выпить?
Невесть откуда появилась Черная Шер, намеревалась было потереться о Лабуховы ноги, но, видимо, почувствовав Машкин запах, отошла на безопасное расстояние и принялась укоризненно мерцать глазищами из темноты: мол, что же ты, хозяин, по каким еще таким помойкам тебя носило на этот раз?
В квартире явно кто-то побывал, хотя все вещи оставались на своих местах, но было какое-то чувство чужого, не то запах одеколона, а может быть, еще что-то. Лабуху стало неуютно, словно квартира изменила ему. Не раздеваясь он прошел на кухню. В холодильнике нашлась упаковка кефира, который на некоторое время облегчил страдания компании, но только на время. В конце концов, организмы музыкантов потребовали радикальных мер, которые и были незамедлительно приняты. После чего жить стало легче, жить стало веселей, и вообще появилась слабая надежда на будущее.
— Знаете что, — сказал Лабух, когда они слегка отдышались, — а пойдем-ка отсюда на воздух, что-то мне сегодня дома не сидится!
Кряхтя и охая, они перезарядили магазины своих инструментов и выбрались во влажную тьму двора. Лабух подошел к одному из неопрятных, похожих на кучи дров сарайчиков в конце двора и, не затрудняя себя поисками ключа, сковырнул замок острием штык-грифа.
— Ну вот, здесь нас, по крайней мере, этой ночью искать никто не будет, — удовлетворенно констатировал он. — Проходите, господа! Свет зажигать только в погребе, там же и курить. Удобства снаружи. Из съестного имеются две банки соленых огурцов дореволюционного посола, из питья — канистра смородиновой настойки. Все там же, в погребе. Из спальных мест — старый диван, один на всех, поэтому спать будем по очереди. Бодрствующие наблюдают за двором через вот эту дырку. Хотя это, наверное, лишнее.
Мышонок пристроился на диване, а Чапа, помыкавшись по сараюшке, соорудил из боевых барабанов некое подобие модернового ложа, отключил боевой и звуковой режимы и, поворочавшись немного на гулко скрипящих барабанах, уснул сном праведника. Правда, через некоторое время включился сам Чапа и принялся тихонько похрапывать и посвистывать, но Лабуху это совершенно не мешало, напротив, создавало некое ощущение дома и уюта. Через некоторое время в сараюшку своей кошачьей тропой проникла Черная Шер, довольно мяукнула и уснула, свернувшись тяжелым мохнатым клубком на животе у Мышонка. Лабух пристроился возле дырки и стал смотреть на ночной двор.
Во дворе ничего не происходило. Двор спал, как спят тысячи других дворов в Старом и Новом Городе. Ночная тишина, наполненная поскрипываниями, невнятными шорохами и бормотаньем листьев, заполнила двор до краев, и терпкая, разноцветно-прозрачная, настоянная на человеческих снах брага ночи потихоньку переливалась через крыши, сливаясь с сонными зельями и настойками других дворов, заполняя город и тихонько стекая на окружающую его равнину. Там, на равнине тоже жили люди, звукари или глухари, какая разница? Почему я там никогда не бывал? Почему для меня весь мир сжался в Город? Неужели правду говорят, что из Города нет выхода? А как же тогда Большая Дорога? Странные мы, однако, бродяги. Ходим только там, куда нас зовут. Вдоль ходим, как говорят водилы-мобилы. А надо бы попробовать поперек, или насквозь...
«Похоже, нас уже списали со счетов, — думал Лабух. — Наверное, глухари решили, что мы получили по заслугам. Как и подобает живущим в вечном грехе звукарям, сгинули в огненном фонтане взрыва. Или были размазаны стальными траками по земле там, возле аквапарка. Ну и пусть себе думают что хотят. Нам же спокойнее. Интересно, как там Дайана, Густав, барды? Ну ничего, завтра на диком рынке все узнаем, слухи в Старом Городе расходятся быстро... Надо бы помянуть деда Федю. А надо ли? Может быть, дед Федя и не сгинул вовсе? Ну, не помянуть, так хоть спасибо сказать, все одно — выпить.
И Лабух тихо, включив акустику, принялся наигрывать «прощальную», в которой была не только горечь прощания, но и надежда. Давно он не играл эту песню, ох как давно!
Гитара задышала немного нервными стройными минорами, словно полосами теплого летнего дождя по зеленеющей пашне.