— Согласен. Но зачем тогда эти мелкие человечки? Нет их! Не только в натуре, даже в русских народных сказках они отсутствуют!
— Разве! — Милиционер товарищ Дудыкин посмотрел сначала на своего верного пса Акбара, который ухмылялся едва заметно, потом обвёл глазами дяди Федино жильё. — А кто же тогда бегает вокруг нас в красных шапочках? — спросил он.
— Никого нет! Никого! — закричал Аполлон Мухолов. — И не может быть! — И сам себя клюнул в палец, не справившись с нервами. Клюнул и снова в деревню понёсся.
— Наверное, за живописцем, — сказал Гришка.
Но Аполлон Мухолов привёл в дяди Федин дом председателя колхоза Подковырина Николая Евдокимовича, известного на весь район трезвыми, продуманными суждениями. Николай Евдокимович долго смотрел на дяди Федину картину. Потом головой потряс.
— Память у тебя, старик, беспощадная. Один жеребёнок сгорел. Остальных лошадей мы успели вывести. Ведь успели же!.. Зачем укоряешь? — И замолчал.
Он так долго молчал, что Аполлон Мухолов не выдержал, спросил:
— Кто вокруг в красных шапочках бегает?
— Как кто? — Председатель поднял на Аполлона усталые от забот глаза. — Мормыши бегают… Иногда их называют шнырями.
Аполлон Мухолов упал с подрамника, хорошо, на спину Акбару, который всё так же едва приметно ухмылялся.
Гришка принялся таращиться по углам, но ничего, кроме предметов обихода, не разглядел.
«Аполлон их не видит, и я не вижу, — подумал Гришка. — Аполлон понятно: он теперь зловредным стал, ироничным. А я почему не вижу? Наверно, зрение у меня ещё слабое».
Когда дядя Федя и Гришка остались в избе одни, дядя Федя сел на табуретку напротив своей картины и принялся скрести бороду пятернёй.
— Тяжёлое, оказывается, дело — изобретательное искусство. Мозги у меня прямо кипят от творческих размышлений. Я столько красок извёл, а яркости не добился… Но ничего, перейдём речку вброд.
— Вы в каком смысле говорите, в прямом или в иносказательном? спросил Гришка.
— Чего же тут иносказательного? Всякое дело — жизнь. Иначе дело не дело и время тратить на него не нужно. А жизнь — река бурная. Некоторые физкультурники, конечно, вплавь метят. Но вплавь течением сносит. Нацелился в одно место, а выплыл где? То-то и оно… Некоторые хитроумные на лодочке норовят, да ещё так, чтобы за них другие гребли. А вброд хоть и медленнее, зато всё чувствуешь: и камни подводные, и ямы, и мели. И в полную силу ощущаешь течение струй.
— А как повалит? — спросил Гришка.
— Что ж, иногда и повалит. Дак ты вставай прытче и снова вперёд. Красок мне, чувствую я, не хватит для новой картины, придётся в Новгород ехать. Ты гулять пойдёшь, к художнику-живописцу зайди. Пусть алой краски даст в долг для начала.
На высоком берегу реки Лиза стояла в красивой позе. Очень серьёзная девушка в очках фотографировала её на фоне заречной природы.
— Здесь, глядя на свой родной край, я мечтаю стать круглой отличницей, — говорила Лиза.
— А ты перейди речку вброд, — посоветовал ей Гришка.
Лиза ему ничего не ответила, но так выпятила губу, чтобы всем наблюдателям стало ясно, что она даже глядеть на него не желает.
Девушка в очках была корреспонденткой из Новгорода.
— Восхитительно, — сказала она и навела фотоаппарат на Гришку. Но Лиза загородила объектив своей головой с тремя бантами.
— Он нетипичный. К тому же нездешний. Здешние все хорошие… кроме Валерки.
Художников дом был пустой и светлый, стены и печка расписаны темперой. Каждая комната имела свой мотив, как песенка. В комнате, где на диване лежал художник и размышлял, на стенах по белому фону нарисован золотой лес с золотыми плодами.
— Когда я совсем маленьким был, пожалуй, ещё поменьше тебя, объяснил Гришке художник, — и когда меня в этой комнатушке спать укладывали, я всегда видел сны, которые казались мне золотыми. И теперь, когда мне хочется поразмышлять или вообразить нечто красивое, я всегда в этой комнате располагаюсь. Садись, я твой портрет рисовать начну.
Захар Петросович Мартиросян повёл Гришку в другую комнату с большим окном, посадил на табуретку и принялся рисовать его прямо кистью на полотне. Гришка сидел, смотрел на картины. На одной была изображена ледяная погода, пронизанная изломанными солнечными лучами, такая яркая, как снежный блеск. На других картинах были нарисованы другие мотивы. Все яркие, но все с грустью. Или идёт лошадь по трамвайным рельсам. Или попугай на морозе в клетке сидит, а люди, обнявшись, идут куда-то в тепло. Тревожно Гришке от таких картин.
Напротив Гришки портрет пожилого человека с таким спокойным лицом, словно этот человек дедушка, а у него на коленях внук, и у внука нет никаких болезней и никаких печалей, только здоровье и радостная жизнь.
— Кто это? — спросил Гришка тихо.
— Партизанский командир, товарищ Гуляев.
— Неужели он такой?! — воскликнул Гришка с разочарованием.
— А каким же ему быть — он прошёл огонь, воду и медные трубы.
Гришка молчал, поняв поговорку как обычную похвалу. Глядел на портрет с неловкостью, словно его обманули. И портрет на него глядел и как будто посмеивался.
— Огонь, вода и медные трубы — три самых тяжёлых испытания для человека, — продолжал говорить живописец Захар Петросович. — Особенно трудно, когда они следуют именно в таком порядке: огонь, вода и медные трубы.
— Почему? — прошептал Гришка, чувствуя холодок по спине.
— Потому что огонь — когда твою родину настигла беда. Когда ты должен пережить всё людское горе, показать весь свой героизм и всю свою веру… Вода — когда забвение. Был человек нужен, был необходим. Люди по нему равнялись, свои жизни ему вверяли, и вдруг всё ушло. Никто к нему больше не обращается — жизнь мимо него устремилась. Словно машинист слез с паровоза, которым долгое время руководил; паровоз тот мчался вдаль, рельсы позади него травой заросли. Трудное испытание, оно может человека озлобить, превратить его в помеху для жизни других людей.
— А медные трубы? — спросил Гришка. — Как их пройдёшь?
— Весьма и весьма, — ответил Захар Петросович. — Особенно в том порядке, когда медные трубы гремят после вод. Медные трубы — громкая слава. Не многие её преодолеть могут.
Гришка снова на портрет глянул. Там был нарисован именно такой человек, который преодолел все трудности, не сойдя со своей основной стези, готовый принять итог своей жизни бесстрашно, даже с некоторым спокойным любопытством.
— Как вылитый, — сказал Гришка.
Художник кивнул.
— Я с ним лично знаком и горжусь. Портрет я с натуры писал. Просят его в Новгород для музея, а мне с ним расставаться жаль. Это форменный эгоизм, но мне портрет этот пока для души заменить нечем. Может быть, твой портрет повешу на стену, тогда портрет товарища Гуляева передам наконец в музей.
— Тогда побыстрее рисуйте, — сказал Гришка и сделал такое лицо, будто он тоже прошёл огонь, воду и медные трубы.
Кисть у художника словно сама остановилась. И художник словно споткнулся.
— Стоп, — сказал он. — На сегодня хватит.
— О товарище Гуляеве рассказать вкратце? — воскликнул дядя Федя. Бестактный ты человек, Гришка! Жизнь товарища Гуляева — это целая жизнь. О ней роман в трёх томах написать возможно, кинофильм в тридцати сериях! А ты говоришь — вкратце! — Дядя Федя от возмущения забрался на лавку с ногами. Расчесал бороду. Волосы на голове подёргал, причинив себе боль. Таким образом дядя Федя сдерживал нервы, чтобы не распалиться. — Ух, Гришка! Таких людей наизусть нужно знать. Ленивый ты, мало читаешь… Когда товарищ Гуляев этот колхоз после войны из ничего поднял, начальство на автомобилях к нему приезжало здороваться. А сам товарищ Гуляев на лошади…
Гришка спросил обиженно:
— Почему же на лошади?
— На лошади председателю сподручнее. Лошадь и через овраг перейдёт, и через лесок, через грязи и снеги… Ещё он лошадей любил и ценил людей, которые лошадей уважают… Один молодой конюх, форменный щенок, уснул с папиросой в конюшне. Конюшня огнём занялась, а сушь. Конюшня как факел горит. Товарищ Гуляев сам коней из горящей конюшни спасал. И щенок тот, молодой конюх, тоже. Оба сильно обгорели. Рядом лежали в больнице. Товарищ Гуляев того молодого щенка от суда спас и сказал ему: