Выходной предстоял мутный. В офисе мне подсунули папку с какими-то прошлогодними отчетами и бумагами, которые я должна была подписать, но я в них не разобралась и взяла работу на дом. Хотя и планировала прогуляться с Гришкой в зоопарк к вольеру с голенастой птицей-секретарь, в которую малыш был почему-то безумно влюблен и навещал ее постоянно, замирая от не очень понятного мне восторга. Птица величиной с российскую цаплю была неряшлива, хохолок ее напоминал писчее перо за ухом коллежского асессора, и вообще в ней было что-то от похмельного чиновничка, мечтающего только о рюмашке, но Гришка видел в ней что-то свое.
Арина хрустела тостиками, зевала и вдруг безмятежно объявила:
— А между прочим, за нами с Гришкой какая-то тетка ходит…
— Какая еще тетка?
— Откуда я знаю? Но таскается как приклеенная… Близко не подходит, но я ее возле забора в саду видела. Возле киоска с мороженым — я Гришке крем-брюле брала. Потом возле подъезда стояла, вроде бы ошиблась адресом, охранник подъездный ее шуганул.
— Когда это было?
— Вчера… И позавчера тоже. Она вроде железнодорожная какая-то. В пилотке, кофточке с погончиками, форменная. Шарик все время носит.
— Какой шарик?
— Надутый. Какой же еще?
Я еще раздумывала, не тревожась, когда Арина, потягиваясь, прошла к окну, глянула вниз и обрадованно сказала:
— Во! Опять тут! Сидит.
Я приблизилась к окну, во дворе трепались две собачницы, одна с абрикосовым пуделем, вторая с доберманом. Возле гаража-ракушки какой-то тип мыл свой «Москвич». Кусты дворовой сирени были лиловыми от почек — вот-вот брызнут сочной листвой. На скамейке под ними сидела и курила, закинув ногу на ногу, женщина в желтом плаще, наброшенном на плечи, а рядом с нею трепыхался привязанный к спинке скамьи воздушный шарик в виде сердечка из зеркальной пленки, из тех, что продаются в ГУМе и на ярмарках.
Я на миг совершенно оцепенела. Сердце больно стиснуло, дыхание перехватило. Это было как оглоблей по голове. Но ошибиться я не могла, слишком хорошо я ее знала. Это была Ирка Горохова. Прорезалась, значит, мамочка… Если честно, первые минуты, после того как я поняла — это именно она, я просто не знала, что мне делать. Вызвать Элгу для поддержки? Или позвонить Михайлычу, чтобы он со своей охраной шуганул ее подальше? А может быть, как-то прошмыгнуть мимо нее мне с Гришкой, добежать до моего «фиатика», который стоял близ арки, и увезти его подальше? А куда? Зачем? И почему я должна бежать? Я что, его украла? Эта сучка сама бросила своего ребенка. Добровольно. Без раздумий. И даже записочку оставила, прости, мол, Лизавета… Багровая ярость ударила мне в голову. Арина глазела на меня, бледная, отвалив челюсть:
— «Скорую»? «Скорую» вызывать? Что с вами?!
Я отдышалась, взяла себя в руки и сказала почти спокойно:
— Плевать… Я сама себе «скорая»…
Не знаю почему, но я оделась, как на прием. Наверное, чтобы она поняла, что я вовсе не ошеломлена, никаких страхов не испытываю, готова к битве, как ракета на старте: предохранители сняты, цепи проверены и, если потребуется, я разнесу эту падлу вдребезги. Пусть даже вместе с собой.
И кстати, никто мне не нужен. Это только мое и ее дело. Я надела классные полусапожки, в тон к костюму цвета мердуа, то есть гусиного помета, накинула на плечи укороченную шубейку из щипаного оцелота, тщательно подмарафетилась, подумав, нанизала на палец и воткнула в уши даренные Сим-Симом изумрудики, глотнула чуть-чуть коньячку для храбрости и двинула, Арине наказав Григория никуда не выпускать и вообще не делать никаких телодвижений.
Она будто и не видела, как я к ней приближаюсь, только на миг поймала глазами и снова уставилась в небеса, посасывая сигаретку.
Солнце грело уже ощутимо, слепило ее, она жмурилась и была похожа на кошку, которую разморило теплом. Но я видела, что все это деланное, что она страшно напряжена, не зная, чего от меня ждать. В последний раз я видела Горохову почти год назад, на Большой Волге, в затоне для заброшенных судов, служивших складом для плавучего металлолома, который она сторожила и где жила вместе с ребенком в каюте заброшенного двухпалубника «Боровский». В ту последнюю ночь, когда она смылась, она была сильно пьяна и все плакалась, как сильно она любит своего Зюньку, сынка судьи Щеколдиной. Хотя нет, Зюнькина родительница уже была мэром.
Я обнюхала ее еще с дистанции, остановившись и закурив шагах в пяти от нее. И не без злорадства отметила, что Ирка начала расплываться. Плотная и низкорослая, она всегда была склонна к переходу в более тяжелую весовую категорию, но все-таки рановато она, моя ровесница, так погрузнела. Как всегда, она прокололась с одеждой, поскольку имела привычку напяливать на себя барахлишко на размер меньше, чем нужно, — мятая форменная юбка чуть не лопалась на литых бедрах и задиралась на здоровенных, как булыги, коленях, отчего толстые, как гири, ноги ее казались еще более короткими, чем были. Светло-синяя железнодорожная блуза с черным галстучком с трудом удерживала дынеобразные груди, короткая шея стала почти незаметной, так что казалось, что ее голова сидит прямо в широких, почти мужицких плечах.
Но в общем-то, особенно для тех, кто не видывал ее в школьные лета, она смотрелась почти недурно. Железнодорожная пилоточка кокетливо сидела на ее пепельно-серых подвитых кудельках, тупой носишко торчал все так же задиристо, и нужно было быть женщиной, чтобы заметить, что розовато-свежий цвет лица, полненького и округлого, — косметическая маскировочка, скрывающая сероватость щек и подбородка. Как всегда, она перебрала с помадой… Похоже, Горохова теперь работала под такого веселого, не озабоченного соблюдением игры поросеночка, добродушного и глуповатого, и если она встанет, то и побежит, как он, на своих свинячьих ножках. Единственное, что было ей по размеру, — желтый пыльник-плащ из синтетики.
Подводили ее глаза. Прежде оловянно-серые, темноватые, всегда наивно распахнутые, поскольку Ирка любила работать под дурочку, и, нужно признать, у нее это классно получалось, теперь они выцвели до водянистой прозрачности и стали цепко-настороженными и старыми. Во всяком случае, у меня было ощущение, что меня разглядывает незнакомая молодуха, крепко битая, много пившая и точно знающая, что ей нужно.
Она сдерживала ухмылку, словно ее веселило все то, что происходит.
— Значит, ты тут устроилась, — произнесла она, глядя на дом. — Ничего избушечка. А меня сторожевой барбос из подъезда Так и не пропустил. Сказал, нет такой. Не проживает.
— Как ты меня нашла, Горохова?
Она извлекла из кармана пыльника измятый журнал с моим изображением на обложке.
— Ты что стоишь столбом, Лизка? Садись. Не чужие же…
Я подумала и не села.
— Хороший мальчик, а? — продолжала она весело. — А вырос как! Я думаю, он вообще очень рослым будет, фигуристым. Весь в Зюньку. Недаром он столько ночей старался, пыхтел, можно сказать, всего себя вкладывал. Я так полагаю, Лизавета, что все ж таки он меня здорово любил. Хотя и краткосрочно.
— Тебе виднее.
Что-то мне не очень нравилось ее надрывное веселье. Как бы она тут, во дворе, на глазах у всех, безутешную мать изображать не вздумала.
— А вот глазки у него мои. Серенькие…
— Глазки у тебя бесстыжие, Горохова, — сказала я. — Подлые, в общем, глазки. И если ты еще мне про наши незабвенные детские годы вкручивать начнешь, я тебе кое-что другое напомню. Нет, не про то, как ты меня вместе со Щеколдиными под статью подвела и в зону законопатила. Хотя уже за одно это тебя надо было по стенке размазать. А про то, как ты с ребенком поступила. Ты же его, как дохлого котенка, бросила… И как последняя спившаяся блядь ноги унесла! Ну а если бы я его не подобрала? Щеколдиным бы на порог подкинула? Или гораздо проще, ментам бы сдала? Как приблудного, для детдома. Ты что, не ведала, что творила? Так что давай все точки ставить, Горохова! Хотя для себя ты ее еще там, в затоне, в ту ночь поставила. Нет у тебя Гришки. И не будет. Никогда!