— Куда ты теперь от меня денешься? — сказала она лениво и почти благодушно. — Я про тебя — в полном курсе. Даром уже с неделю за тобой таскаюсь? Контора на Ордынке, прописка вот тут. Детсадик… Очень хороший детсадик. Это ты умница, это я одобряю! И упакован в фирму, и с нянечкой гуляет. Прямо заграница! Лошади у него еще собственной нету? У вас же там, в имении, в конюшне их до хрена.
— Ты и туда сунулась?
— А почему бы и нет? Имею я право хотя бы на интерес? Тем более время свободное есть: две недели работа, две недели отгул. Я, Лизка, теперь к транспорту приткнулась… В системе путей сообщения. С почтовым уклоном. Посылки там, письма… Считай, в каждом составе почтовый вагон. Пока волокут по маршрутам, всю эту дребедень по адресам рассортировать надо, ночей не спишь. Зато потом на отстой в Лобню и две недельки на личную жизнь! Не хватает, конечно… Да кому теперь хватает? Это ты у нас оторвала штуку — коммерсантша, а? Бизнес-леди! Ой, не могу!
Она захохотала, захлебываясь, с подвизгом. Закрыла лицо ладонями так, что я не сразу поняла, что она уже не смеется, а плачет. Обмякла, словно в ней сломался какой-то стержень, и плакала уже без наглости, безутешно и отчаянно. Плечи ее мелко тряслись, задавленный крик прорывался глухим клекотом:
— Не могу больше! Прости! Прости меня…
Она вдруг стала сползать со скамейки, все так же содрогаясь и не поднимая головы, и поползла ко мне на коленях, как богомолка ползет к иконе в церкви. Я охнуть не успела, как она стала целовать мне руки, с подвыванием и скулежом, я их напрасно старалась отнять.
Обе дворовые собачницы уставились на нас с огромным интересом и даже подошли поближе, водила бросил мыть свой «Москвич» и отвалил изумленно челюсть.
Какая-то бабка, тащившая из молочной сетку с кефиром, встрепенулась и затрусила к нашей скамейке, учуяв скандал.
А я думала об одном — пресечь это идиотство, вымести отсюда эту сучку, утащить подальше от Гришки. Я же не поп, грехи не отпускаю. Да и, если честно, растерялась, чувствую, что вот-вот я, как всегда у меня бывало с Гороховой, сломаюсь, начну искать оправдания всем ее подлянкам и мне ее снова будет очень жалко…
В почти что молочном детстве, в первых классах, мы схлестывались с Иркой, сцеплялись по каким-то кукольным и игровым проблемам, и я ее метелила. Потому что была выше на голову, тоща, жилиста и прошла хорошую школу в битвах со слободской пацанвой. Воспоминания ободрили меня. Я вздернула ее за шиворот, пнула пару раз под зад и погнала, вернее, потащила к «Дон Лимончику». Рванула дверцу, толкнула ее и, обойдя машину, плюхнулась за баранку.
Я почти ничего не видела от отчаяния и вновь нарастающей волны ярости. Я запросто могла вмазать в любую тачку, вылетая на проспект из-под арки, но, на мое счастье, улицы, как всегда в выходные, были полупусты и движение еле-еле.
Я мчалась, не задумываясь над тем, куда меня несет, и изо всех сил сдерживалась, чтобы не орать на эту хлюпающую гниду. Одно я знала совершенно точно: Гришунька — это мое. Окончательно. И навсегда.
Я без него не смогу.
Он без меня — тоже.
И — никогда, никогда…
Наконец она иссякла, исчерпала свои резервуары. Притихла, уткнувшись мокрым лицом в коленки. Потом очумело стала озираться. Утерлась рукавом и сказала хрипло:
— А где это мы?
— Не знаю.
— Дай курнуть, Лиз…
Я приоткрыла бардачок, она вынула сигареты, прикурила от автозажигалки. Отвернула башку, смотрела за боковик, и было видно, что она о чем-то думает, тяжело и уже спокойно.
— Я есть хочу, — вдруг призналась она. Только теперь я разглядела, куда меня вынесло.
Я уже гнала «фиатик» по Сущевке. Харчевен и кабачков тут, в районе Марьинского универмага, было понатыкано до черта, включая даже лужковское «Русское бистро». Но я развернулась и причалила к какому-то не то кафе, не то пивному бару возле самого универмага, потому что разглядела сквозь его остекление, что внутри почти пусто. В кафешке действительно было безлюдно, если не считать парочки за дальним столиком.
Мы уселись напротив друг дружки. Девица-официантка шлепнула перед нами меню.
— Что будешь трескать?
— Все одно. Водочки только возьми! Тебе-то, конечно, не с руки, при такой карете, за рулем… А мне нужно…
Я кое-что заказала и себе, но есть не могла, просто в глотку ничего не лезло. Горохова ела торопливо, то и дело прикладывалась к графинчику. Глаз на меня не поднимала.
И вдруг сказала деловито:
— Я своему ребенку не врагиня, Лизка… Все понимаю. Кто я? А куда тебя теперь зашвырнуло? Про тебя нынче весь наш город Гудит. Лизка-миллионерша. И про вашу свадьбу с этим… твоим… все всё знают. И про то, как кончили его, в газетах читано. Да и Петька Клецов мне излагал… Как его ты вышибла.
— Он себя сам вышиб.
— Знаешь, он где теперь? Пистолетчиком на заправке. Возле моста. Там, где трасса на Тверь сворачивает. Все больше дальнобойщиков заправляет. Зубов у него нету, вот тут, передних. Говорит, это твои крутые ему выбили… А помнишь, как мы на нашу «трахплощадку» мотались?
— Чего тебе от меня надо, Горохова? — Я чувствовала, как она подбирается осторожненько, щупает, как кошка лапой горячее, и явно боится, что ее шуганут. Вот и плетет свое про былое и думы.
— Ты хотя бы спросила, как я? — сказала она с обидой, явно собираясь снова пустить слезу.
— Как ты? — холодно осведомилась я.
— Ну, конечно, кто ты, а кто я, — заныла она.
— Давай телись, Ирка! Под кого укладываешься? Для тебя же это прежде всего? Опять замужем? Или как? — Я начинала заводиться.
— Эх, подруга!.. — Она махнула рукой. — Ладно, про это не будем!
— А про что будем?
— Погано мне… Устала я, знаешь? К папе-маме сунулась было — чужая! Зюнькины бандюки меня засекли, еще и с нашего вокзала на площадь не вышла… Чуть было в ту же электричку не затолкали, на которой притрюхала, — убирайся, мол! А теперь вот и ты… А у меня, между прочим, мечта есть. Новый план всей жизни.
— С кем?
— Да есть там один…
— Это который же по счету?
— Последний, Лизка, — серьезно сказала она. — Ты, конечно, не поверишь, но последний.
— Это к нему ты мотанула, когда Гришку бросила? Не брал тебя с довеском, что ли?
— Тот не брал, — вздохнула она. — Такую картиночку нарисовал, ахнешь! Он с Астрахани был. Катер, мол, у них свой, фазенда на Волге, рыбу, мол, чуть не вагонами гребут… Икру в банки закатывают, коптильня своя, семейная, для балыков. А зимой, после путины, всей командой на отдых в Грецию ездят! Валюты, мол, выше крыши… Красивый был парнишечка! На Бельмондо смахивал. Ну и спеклась я. Ты ж помнишь, в каком я была состоянии…
Я, видимо, должна была Ирине Гороховой посочувствовать. Такая уж она была беззащитная и разнесчастная, страшно озабоченная, слабая, об этом даже в школе все знали, на передок.
Я почувствовала, что вот-вот начну ржать. Это было очень опасно. Она меня как-то очень ловко переводила в состояние расслабухи.
— Ну прокололась я, конечно, — продолжала она. — У него там своего бабья было — в очередь стояли. Им просто рабочая сила была нужна, чтобы батрачила и не пикала. У них там в погребах свой заводик оказался. Воблюху эту долбаную для сушки накалывай, за коптильней следи, селедочку ворованную — в бочки на засолку, «грязь» бидонами… Это у них так черная икра называется…
— Хватит! — Это могло продолжаться бесконечно. — Чего ты добиваешься?
— Не знаю… — Она помолчала. — Мне, Лизавета, мальчика хотя бы изредка видеть. Тебе, конечно, этого не понять, а мне снится сыночек-то… Все время вскакиваю, кажется, плачет он, пеленочки менять надо. И как будто молочная я, все еще кормлю. Нет, нет! Я все распрекрасно понимаю, куда мне его забирать? У нас там, в Лобне, на отстое общага есть. Сама понимаешь, живем, как беженцы… А вот когда отгулы у меня? Я бы брала его, на денек, два… На немножко.
— Нет. Она сникла.
— Не выдержу я такого, Басаргина. Я же знаю теперь, что он с тобой тут, в Москве. Сами ноги к нему несут. Конечно, если бы я была где-нибудь подальше… Да хотя бы в той Астрахани или еще где. Вот тогда, может, и справилась бы с собой. Меня один молдаванин все с собой зовет. Он тут как бы нелегал, дачи строит. Дом у него в Бельцах, говорит, виноградник имеется. И предки совсем старенькие. Немолодой, конечно… Вежливый, тихий такой. И все намекает, не брошу ли я последний якорь в его затоне…