— Это как же получается? О бочках чужих Парфен сумел вперед угадать, а о супружнице так-таки ничего и не знат? Да в жизнь тому не поверю.
— А чему поверишь? — спросил кто-то.
— Парфен Заряну сам… нечистому запродал, а теперь Ваньку валят…
— Что ты треплешь языком, как собака хвостом?
— Вытянись у меня хвост, — взъерошился Кострома, — ежели ее не унесло на Шептуновску елань.
И хотя подпитое собрание в глубине души перекивнулось с ним согласием, однако его запевку никто не подхватил: кашель всякий и тот затих. И вдруг, на девятый[17] Спиридонов глас, непонятно кто посулил глухо, но разборчиво:
— Будет тебе хвост.
Ровно кипятком окатило Кострому: весь скраснел, испариной покрылся, каждого из мужиков оглядел: кто, мол, тут смелый такой?! Но высмотрел лишь то, что у протрезвевших от страха мужиков рожи лютым морозом сковало. Тогда Спиридон и себе краску с лица потерял: побелел настолько, что мужики пересилили свою стужу, нащупали шапки и гуськом потянулись до порога.
Последний «гусек» не перенес напиравшего со спины страха, поторопился и обступил впереди идущему запятку до вскрика. Тогда передние смекнули, что задних уже хватают и… закрутился по улице осенний лист, подхваченный вихрем улепетывающих ног.
Остался Кострома один. До стеночки прижался; убежать не может — дверь не на запоре. А пройти закрыть — силы нету.
В это время взяло что-то и зашеборшало над перекрытием, там, где на втором ярусе располагалась целовальникова контора. Понесло сквозняком, свечи погасли. В темноте увидал Кострома, как просочился сквозь перекрытие клубок света, распустил кошачьи усы, зелеными зрачками нашел его у стены и повторил посулу — насчет собачьего хвоста. Спиридон и рявкни на весь особняк боевой трубою полный сбор. А кому было собираться, если жил он бирюком? Убрать в доме приходила на час сторонняя хозяйка. А новый работник? Так тот был во дворе. Покуда услыхал крик да сообразил, что это хозяин блажит, да пока потопал до питейки — Кострома уже валялся на полу тряпкою, хоть ноги обтирай.
Очухался целовальник только перед рассветом. Первым делом в контору поднялся — глянуть, что там шуршало? И увидел он в углу прожженную дыру, с кошачью голову. Была она просажена столь раскаленной штуковиной, что ее края и закоптиться не успели. А еще стекло в одном из окон оказалось просаженным овальной отдушиной, вроде как просквозило его шаровой молнией.
— Пущай шаровая… — взялся Кострома рассуждать вслух. — А усищи? А глазищи? Нешто привиделось?
Когда же на зов его сердитый в контору поднялся Борода, Спиридон задал ему такой вопрос:
— Кто это вечор посулился мне собачий хвост привесить?
— Ды бог яво знат, — ответил работник, уже наслышанный о вчерашнем голосе.
— Болтают, вижу, по деревне-то? Кто болтает?
— Ды бог яво ведат…
— Знат, ведат… — разорался вдруг Кострома и сам невольно подстроился к дремучему языку работника. — Ни хрена ты не знашь. За каким годы лядом я тя при собе дяржу?
— Не дяржи, — ответил улыбчивый Борода и спросил: — Расчетамся ли чо ли?
Кострома захлопнул рот, набычился и дальнейшее стал обдумывать про себя. Додумался он до того, что: нет, не шаровая молния навертела в его доме дырок, а побывал в нем, похоже, подговоренный Улыбою Шептуновский сатаненок. Зеленые глаза, усы, умение прожигать продушины, загробный голос — все это пристраивало его догадки близко к правде.
Думается, что любой человек в таком случае постарался бы откреститься от лукавого. Не таким оказался Спиридон. Он умудрился сделать для себя высокородное заключение, что-де сам сатана кинул ему вызов! И предстоит ему теперь тяжкое сражение. Не зря бабка наговаривала ему ладанку — чуяла дело вперед. И потому он должен выйти изо всей этой катавасии победителем! Когда же вызволит он Заряну, черти заберут самого Парфена. И придется красавице понять, кем она, глупая, брезговала…
— Ничего, — успокаивал себя Кострома. — Где победа тяже, там истома слаже.
Сам ли Спиридон себя переплутовал, черт ли его попутал — теперь у кого спросишь? Но заключение такое в нем состоялось. Тем временем он увидел в просаженное окно, что у Парфенова двора собрались мужики — Улыбы среди них не было.
«Ускакал, — встревожился Кострома. — И подсобников дожидаться не стал. Зачем они ему, коли побежал он заметать следы».
Мужики за окном определились, видно, куда кому идти и рассыпались на все стороны.
Кострома же, не найдя во дворе работника, махнул на заботы рукой и заторопился до Шептуновской елани.
Вот бежит Спиридон, скачет — ему бы давно обогнать мужиков, но нет никого впереди. Это не совсем подходяще оказалось для Костромы: вдруг подмога понадобится, кого позовешь? Стал уж он было скакать на одном месте, да тут по ходу мелькнула чья-то спина и услыхалась ему Парфенова песня, в которой поется о беспредельной сибирской тайге.
— Ты смотри, какой гад, а! — зашептал целовальник. — Гуляет! Видимость создает, будто ищет жену. Певец нашелся…
Однако певец не гулял. Хотя и неспешно, а правил он в сторону елани.
— Ладно, — смекнул себе Спиридон. — И я торопиться не стану. Быват и медленней, но ходче…
И вот виляет Кострома по тайге следом за Улыбою, до каждой лесины притыкается, всяким кустиком прикрывается — нету, дескать, меня тут. А сам все бабкину ладанку теребит — вдруг да нечистая сила вывернет!
Трусит, значит.
Надо же! За каким тогда лядом этот заяц копытом бил?!
Боится Кострома, но не отстает. Шепчет чего-то: готовит, видать, дух для битвы, язык для молитвы. А прибыл на место, как несватанная невеста — жениха-то нет. За лесину Парфен зашел и как растаял. И Заряны нет. Никого нет. Только трава не по времени сочная поляну укрыла.
Зачем перся сюда Спиридон — и сам стоит не знает. Оно ладно, когда б Шептуны располагались за Парфеновой баней. Тогда бы он чихнул на всю эту затею, прибежал домой и сел бы обедать. А тут? Солнце уже успело в заполдень скатиться. А ведь на дворе не июнь. Не успеешь вернуть и половины пройденного пути — ночь в тайге поймает; сграбастает черными ручищами, до уха припадет и такого страха нашепчет, что до конца дней своих ото всякой тени вздрагивать будешь. Черт бы с ним, со спасением Заряны!
А солнце уже скатилось на колени к закату, зарделось от смущения и сползло на землю. Целовальника ж все держала в кустах нерешительность, словно неразборчивая бабенка, суля ему бог весть какие выгоды. Ну, а когда солнце разметнуло по небу лучистые волосы и вместе с ними кануло в пучину времени, Спиридону волей-неволей пришлось загадать — перебыть у Шептунов до рассвета.
Скоро осенница хмарью затянула небеса, смурь напустила на целовальниково тело таких ли сирот[18], что не мурашки — тараканы забегали по его спине. Вот когда он понял, что не дома сидит, не денежки считает. Застонал даже, зубами заскрипел.
Тут и захихикала над ним близкая кикимора; лесовик в ладони захлопал, засвистал; ухнул над головою филин, отчего Спиридон маленько сам в пугача не оборотился: выше куста взлетел и вдруг… различил на нем знакомую косынку!
Что-то екнуло у него в животе, вспенилось и взвеселилось, наполнило Кострому уверенностью, что этой самой косынкою и привяжет он до себя увертливое сердце Заряны. Однако ж улику он с собой не забрал, чтобы, при случае, не сказали — спер, мол, да в кармане носил. А, веселясь, спрятал ее под тем же кустиком и, окрыленный надеждою, почти смело побежал домой.
Уж какая дурная отыскалась на небе звезда, что и сквозь осеннюю непогодь высветила перед целовальником обратную дорогу? И хотя она не отказала себе в удовольствии поводить Спиридона по ночной тайге, однако же, упадая в утреннюю зарю, сунула-таки его долгим носом именно в ту тропу, которая выходила на деревню.
Выбрался Кострома из утреннего леса, с гордостью глянул на свой высокий дом, обогнул поскотину и на спесивых ногах направился вдоль улицы.