Отличный вопрос для такого вечера.
Завтра легионы отправляются в поход. Сегодня — последний мирный день…
Прежде чем я успеваю ответить, она словно забывает о своем вопросе.
— К нам приходят учителя, — говорит Туснельда. Акцент ее становится совсем легким, почти незаметным.
Я смотрю на ее губы. Как они двигаются.
И мне нравятся ее руки. Прекрасный изгиб ее запястья. Пальцы — тонкие, нежные.
— Ты слушать, римлянин Гай?
— Я слушать.
К германским заложницам приходят учителя, я понял. Pax Romana — римский мир. Это обычное дело, обычная практика. Мы всегда так делаем. Варвары, воспитанные римской культурой, тянутся к ней, а не к своим, покрытым шкурами, соплеменникам…
Мне нравится ее акцент.
— К вам приходят учителя и?..
— И ничего. Так ты возьмешь меня в жены? — спрашивает она.
— Нет.
Трудно говорить «мы», когда речь идет о Риме. Рим — это мы. Но Рим — это еще и тот Рим, в который мы можем включить себя, как частицу целого.
Как там, в логике Аристотеля?
Рим включает в себя нас, патрициев, плебеев, легионеров и прочих — без остатка. Но мы — не весь Рим. Понятие «Рим» включает в себя еще многое другое.
Раньше говорили: Республика.
Сейчас, после гражданских войн, выкосивших тысячи и тысячи квиритов, знавших республику, так не говорят. Да, это республика, но уже — республика одного. Римом управляет сенат, а сенатом — первый сенатор Август, принцепс. Старик с вечно сопливым носом.
Я закрываю глаза и вижу Курию — здание, где проходят заседания сената.
Белые тоги с широкими пурпурными полосами вливаются в полутемный зал. Пурпурный ближе к цвету моря и вечерних сумерек, чем к цвету огня и утренней зари.
«Вышла из мрака с перстами пурпурными Эос».
Хотя она скорее розовопальчиковая Эос, чем пурпурная.
Пурпурный ближе к цвету крови.
Я смешиваю воду и вино. Поднимаю чашу, салютую богам. Я в них не верю, но это не повод быть невежливым. На дне чаши — покой и счастье.
Я знаю.
Когда я в детстве заболел, пришел врач, грек по происхождению, в коричневом паллиуме. Он послушал меня, постучал в мою тощую грудь — больно! — кончиками длинных пальцев, а потом велел приготовить из зеленых плодов конопли настойку. И капать мне в уши. Дважды в день.
Это помогло.
По крайней мере, боль сразу стала меньше. И я начал лучше слышать.
Конопля — это средство от тишины.
— Гай!
Вино же — наоборот. Средство для тишины.
Я пью медленно, чтобы не успеть напиться до отъезда. Туснельда смотрит на меня.
— Ты хмуришься, — говорит она. — Почему ты всегда хмуришься? У тебя становится такое усталое лицо.
— Мне пора возвращаться.
— Куда?
— В легион. Завтра — война.
Она улыбается. Неожиданно лукаво — так, что я чуть не роняю чашу с вином. Однако…
— А сегодня, римлянин Гай?
Я скашиваю глаза в сторону черной няньки. Но, похоже, та, делая вид, что спит, заснула на самом деле. Негромкий храп.
Смешно.
Я ставлю чашу на постамент, выпрямляюсь. Туснельда смотрит на меня.
— Сегодня — вечер мира, — говорю я и обнимаю германку.
Вкус ее губ. Нежность.
Все будет хорошо, думаю я. Слышу возмущенный возглас проснувшейся няньки…
Даже если — не будет.
Тит остановился. От внезапной боли сжалось сердце, задергалось, как заячий хвост — так, что отдалось в левую руку.
Спокойно, центурион.
— Чего ты хочешь, женщина? — сказал он медленно.
Собственные руки казались ему огромными и слишком длинными. Слишком грубыми.
Ненужными.
Особенно рядом с изящным изгибом ее теплого бедра. Рядом с нежной белоснежной кожей. Ее веснушки, их драгоценная россыпь. Он прикрывает глаза. Он готов прикоснуться к каждой из них губами.
— Чего я хочу? Чтобы ты остался со мной. Мне нужно тебе кое о чем рассказать…
— О чем?
Внезапно за окном закричали. «Восстание! Гемы восстали!»
Тит Волтумий молниеносно вскочил, оделся. Пошел, на ходу накидывая перевязь с мечом и застегивая кингулум.
Уже в дверях, он остановился, повернулся к ней. Лицо центуриона странное, словно постаревшее на много лет.
— Ты… — он не договорил.
Он думал, что сейчас получит одну из ее сцен ревности — или каприза. Он не знал. Или равнодушия…
Или даже — прощания. Он сглотнул.
Вместо этого она кивнула:
— Иди.
От вида ее бесстыдно обнаженного тела, от веснушек на плечах, от впадинки между ключиц, от распухших губ Тита пробил озноб. Как всегда. Затылок свело.
— Это может подождать? То, о чем ты хотела со мной поговорить? — голос хриплый и напряженный. — Мне действительно надо идти.
Рыжая садится на кровать, вытягивает длинные ноги. Сучка.
— Иди.
— Я серьезно!
— Я тоже. Иди.
Он стискивает челюсти так, что слышен скрежет. Затем волевым усилием разворачивается к двери, медлит, заставляет ноги идти — шаг, еще шаг — и выходит. Все.
Руфина помедлила. Догнать? Окликнуть?
Тогда ты не узнаешь, что у меня будет ребенок. От тебя, мой доблестный и страстный центурион. Старший центурион. Какая разница?
— Нужен тебе ребенок шлюхи? — говорит она негромко и замолкает. Слова неприятно разлетаются, отскакивают от стен в пустой комнате. Гаснут. Все равно. Его нет. Он ушел.
Может, и хорошо, что не сказала, думает она.
Скажу потом, когда мы прибудем на место. Куда легионы, туда и шлюхи. Известное дело…
Нас — не разъединить.
Мы умираем.
Каждый день и каждый час приближает момент нашей смерти. Каждая минута или миг…
В этом нет ничего нового или необычного.
Смерть может настигнуть нас в любой момент — от восхода солнца до заката, или в полной темноте.
В темноте, полной звезд, и — отчаяния.
«Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос…»
Гомер, «Одиссея».
Я открываю глаза и в полной темноте лежу и смотрю вверх. Полог палатки набух от влаги и прогнулся. Сырость обволакивает. Что я знаю о будущем в этот момент?
Ничего.
Здесь, в темноте палатки, посреди Германии и ночи, будущего нет. Я слышу, как стучат дождевые капли над головой, слышу тонкое сопение моего раба — Эйты спит и не видит меня, ему хорошо. Сон уравнивает всех. Рабов и хозяев, римлян и варваров, больных и здоровых, людей и богов…
И только тот, кто не спит — несчастлив и чужой для всех остальных.
Я лежу в темноте, натянув шерстяное одеяло до подбородка. Дышу водой. Пропускаю ее сквозь легкие. Сырость плавает вокруг меня холодными упругими волнами, где‑то под потолком зудит комар — я слышу движение его прозрачных крыльев. Холодно. Хорошо, что мы, наконец, уходим на зимние квартиры. Здесь много комаров — «мулы» отпугивают их, поставив курильницы, но иногда, несмотря на дым, комары все равно летают.
Как сейчас.
Пространство легатской палатки — гулкое, сырое, огромное — наполнено пустотой. Я лежу и чувствую, как просачивается сквозь мои пальцы вода минут и часов. Уходит время, как из треснувшей клепсидры.
Нет, не уходит.
Время вокруг нас.
Мы, люди, медленно барахтаемся в океане времени, в то время как к нам подбираются в темноте чудовища. Тревога. Я кожей чувствую, как чудовища, похожие на огромных ящериц, смотрят на меня из темноты белесыми светящимися глазами.
«Вышла из мрака младая…»
Не вышла.
Ее сожрали вараны времени.
Титан Сатурн, повелитель времени, пожирал своих детей.
«Ты возьмешь меня замуж?», спросила Туснельда. Вкус ее губ…
Дай только вернуться из этого похода и тогда…