Частично потому что хватало других проблем. А частично, потому что это были не мои родители, а его, того Ильи, который жил в этом теле до меня и которого больше нет. Лезть в чужое прошлое казалось неправильным, как вскрывать письмо, адресованное не тебе.

Но если британский пэр, лорд Палаты, человек, у которого на каминной полке стоят фотографии с королевскими особами, знал моего отца в лицо и видел сходство с первого взгляда — значит, Григорий Разумовский был далеко не мелкой сошкой. И это меняло всё. Или ничего. Я ещё не решил.

Кромвель заметил моё замешательство. Он был стар, болен и едва стоял на ногах, но глаза у него работали безупречно — глаза политика, привыкшего читать лица так же, как я читаю кардиограммы.

— Простите, — произнёс он, и в его голосе прозвучало искреннее удивление. — Я не знал, что господин Серебряный вам ничего не рассказал.

Серебряный. Конечно. Магистр-менталист, кукловод в костюме-тройке, который знал обо мне больше, чем я сам, и дозировал информацию так же точно, как фармацевт дозирует морфин — ровно столько, сколько нужно для контроля, и ни миллиграмма больше.

Почему я не удивлён?

— Мои родители погибли, — сказал я. Ровно, спокойно, констатируя факт, который до этой минуты считал неоспоримым.

Кромвель покачал головой. Медленно, с тяжестью, которая говорила о том, что следующие слова он произносил не легко.

— Ваш отец не погиб. Это абсолютно точная информация. Его зовут Григорий Филиппович Радулов.

Радулов. Не Разумовский. Другая фамилия.

— И когда-то он служил при дворе Английской короны, — продолжал Кромвель, — до тех пор, пока…

Он оборвал фразу. Резко, как обрезают нитку ножницами. Его лицо закрылось — профессиональная выучка аристократа, который понял, что сказал больше, чем собирался.

— Впрочем, неважно до каких пор. Это дела минувших дней.

Неважно. Ну конечно. Когда лорд говорит «неважно» таким тоном — это означает ровно противоположное. Это означает «важно настолько, что я не готов обсуждать это с человеком, которого знаю вторые сутки, каким бы благодарным я ему ни был».

— Двуногий, — Фырк в моей голове заговорил осторожно, и сама эта осторожность была красноречивее любых слов. — Ты слышал? Радулов. Не Разумовский. Служил при английском дворе. А потом случилось что-то, от чего старик скривился, как от зубной боли. Твой папаша, похоже, натворил делов.

Я слышал.

Григорий Филиппович Радулов. Сменил «Разумовский» на псевдоним «Радулов», но зачем? Прикрытие, новая личность? Или что?

Отец жив. Серебряный знал и молчал. Кромвель начал говорить и оборвал себя на полуслове. Сожаление в его голосе — настоящее, глубокое, значит, отец совершил что-то такое, от чего даже благодарный лорд не хочет продолжать разговор.

Шпион? Дипломат? Перебежчик? Предатель?

Этим нужно будет заняться. Серьёзно, основательно, с допросом Серебряного и проверкой всех доступных источников. Но не сейчас. Сейчас передо мной стоял пациент, которого я вчера вытащил с того света.

Я отложил этот вопрос, как откладывают рентгеновский снимок, на котором видно что-то подозрительное, но прямо сейчас пациент на столе и нужно оперировать. Отцом я займусь позже.

— Благодарю за информацию, милорд, — сказал я, и голос мой прозвучал ровнее, чем я себя чувствовал. — Я ценю вашу откровенность.

Кромвель кивнул. Он тоже был рад сменить тему. Я видел это по тому, как расслабились его плечи, когда разговор ушёл от Григория Радулова. Видимо, понял, что сболтнул лишнего.

— Я позвал вас не только для того, чтобы ворошить прошлое, — сказал он и прошёлся вдоль книжных шкафов, проведя пальцами по корешкам. — Я позвал, чтобы поблагодарить. За спасение. Сэр Реджинальд приезжал ко мне с утра. Мы с ним очень мило побеседовали. Этот старый хрен вёл себя так, будто ничего не случилось, будто он не ждал моей смерти с терпением гробовщика, будто его консилиум не играл в поддавки восемь месяцев, — голос Кромвеля стал жёстче, и я услышал в нём ту самую сталь, которая вчера плавила угрозы на больничной койке. — Но они у меня ещё попляшут, мастер Разумовский. Теперь я без «Короны», мой разум чист, и у меня развязаны руки. Орден Святого Георгия пожалеет, что не удосужился вылечить меня сам, когда имел такую возможность. И кабинет министров пожалеет тоже.

Он остановился, повернулся ко мне и посмотрел прямо в глаза.

— И всё это благодаря вам, Илья Григорьевич. Вам, вашей ассистентке, молодому Пендлтону и нашему… коллеге в пенсне, — едва заметная улыбка. — Просите, чего хотите. Я не привык оставаться в долгу.

— О, двуногий! — Фырк в моей голове потёр лапки с энтузиазмом ребёнка, увидевшего витрину кондитерской. — Да он сама щедрость! Пускай золотом сыпет! Нам же дом обставлять! Вероника вон мебель присматривает, а бюджета никогда не бывает много! Ты попроси замок на Темзе, я согласен на замок!

— Помолчи, Фырк, — сказал я мысленно. А вслух продолжил. — Оставим награды на потом, милорд, — сказал я. — Меня сейчас волнует только один вопрос.

Кромвель чуть наклонил голову, ожидая. У этого пациента была одна медицинская загадка, которая не давала мне покоя с момента, когда английский бульдог подошел к нему вплотную и заговорил.

— Сэр Бартоломью, — продолжил я. — Вы его видели. Вчера, в палате, когда очнулись после наркоза. Вы смотрели прямо на него и назвали по имени. И общались с ним. Точно так же чётко, как вижу духов я. Расскажите мне, как такое вообще возможно?

Кромвель молчал. Несколько секунд, которые тянулись долго, и за эти секунды я видел, как в его глазах сменились несколько выражений — удивление, задумчивость и… что-то еще?

Он усмехнулся. Подошёл к креслу у камина и сел, устроившись основательно, как устраиваются люди, которые собираются говорить долго. Жестом указал мне на диван напротив.

— Тогда садитесь поудобнее, лекарь, — сказал лорд Кромвель. — Это будет долгий рассказ.

* * *

Муром. Диагностический центр

Зиновьева отреагировала первой. Она сидела у компьютера, в двадцатый раз прогоняя результаты биохимии через диагностические алгоритмы, и её голос, когда она заговорила, звучал так, будто из комнаты вынули последние остатки тепла.

— Разумовского нет. Чего хотел?

Грач перевёл на неё взгляд. Секунду помедлил. Семён заметил, как дёрнулся уголок его рта, мгновенный, подавленный импульс. Грач ответил ровно, чуть рассеянно, как будто вопрос был не о нём, а о погоде:

— У меня плановый осмотр после детоксикации. Хотел переговорить с Ильёй Григорьевичем. Но раз нет, так нет.

— Приёмные часы на стенде, — Тарасов сказал это от окна, не оборачиваясь. Он стоял, привалившись к подоконнику, скрестив руки на груди, и смотрел в стену напротив. Тарасов не мог поставить диагноз, и это грызло его изнутри, как кислота, и злость, которой некуда было деться, искала любой повод вырваться наружу. Грач оказался идеальной мишенью. — Давай, до свидания. Аудитор хренов.

Грач молча посмотрел на Тарасова. Потом на Зиновьеву. Потом на доску за её спиной, где были расписаны показатели Елизаветы: температура, давление, сатурация, время, стрелки вверх и вниз, красные подчёркивания, знаки вопроса. Семён увидел, как его зрачки чуть расширились. Это была непроизвольная реакция, которую не подделаешь. Грач увидел цифры, прочитал их и понял, что здесь происходит.

На секунду показалось, что он хочет что-то сказать. Губы сжались в тонкую линию, подбородок приподнялся, и Семён узнал этот жест — так Грач выглядел на отборочном турнире, когда готовился уничтожить диагноз точным, безжалостным замечанием. Но он остановил себя. Поджал губы, сунул руки в карманы, развернулся и пошёл к выходу.

Семён сорвался с места.

Он сам не понял, как оказался в коридоре. Ноги вынесли раньше, чем голова успела подумать. Грач шёл по коридору быстрым шагом, уже натягивая куртку на ходу, и Семён догнал его у поворота к лестнице.

— Постой!

Грач остановился и обернулся. Лицо спокойное, вопросительное — никакой враждебности, но и никакого желания возвращаться.