— Я помогу, — сказал я. — Но я работаю вслепую.
Серебряный чуть наклонил голову. Это было жестом внимания.
— Я могу зафиксировать повреждения, — продолжил я, — но не могу их интерпретировать. Мне не хватает базы. Я понятия не имею, как устроена анатомия привязки между духом и человеком. Как формируется нить, как она разрушается, какие следы оставляет принудительное извлечение Искры. Мне нужен доступ в архивы Центральной Клиники Гильдии Целителей здесь, в Москве. И возможность поговорить с местными сущностями — духами, которые наблюдали процесс изнутри.
Серебряный задумался. Я видел, как он прикидывает — риски, затраты, время. Пальцы его побарабанили по папке: два удара, пауза, два удара.
— Организую, — решил он. — Но только завтра к полудню. Сегодня вам нужен отдых. Перелёт, операция, нервное истощение — вы не железный, Илья Григорьевич, хотя иногда производите такое впечатление. Я предоставлю гостевые апартаменты Канцелярии, здесь, в особняке. Охрана, связь, еда, горячая вода — всё, что нужно уставшему лекарю.
Я не стал спорить. Тело напомнило о себе тупой болью в висках и тяжестью в ногах — после Сонара, трепанации и бессонной ночи организм выставлял счёт, и откладывать оплату дальше было опасно. Усталый хирург — мёртвый хирург, эту аксиому вбивали ещё в ординатуре.
— Ещё одно, — сказал я. — Муром. Что с клиникой?
Серебряный махнул рукой — привычный жест «не стоит беспокойства».
— За время вашего отсутствия клиника не сгорела. Шаповалов и Кобрук держат оборону — больница и все её отделения работают в штатном режиме. Барон фон Штальберг притих после истории с днём открытых дверей. Ваша Зиновьева, — он позволил себе лёгкую усмешку, — управляет диагностическим отделением с эффективностью прусского генерала. Тарасов оперирует. Коровин присматривает за всеми.
Тыл в порядке. Я мысленно поставил галочку — спокойную, уверенную, как ставят отметку в чек-листе перед операцией, когда все показатели в норме.
— Хорошо, — сказал я и встал.
Кресло скрипнуло. Серебряный поднял взгляд — он уже собирался закрыть папку, считая разговор оконченным, но я не двинулся к двери.
— Ещё одно требование.
Серебряный выжидательно приподнял бровь.
— Я остаюсь, — сказал я. — Но Ордынскую вы отправите в Муром. Сегодня. Ближайшим бортом.
Пауза. Серебряный откинулся назад и сцепил пальцы на животе. Ну прям его любимая поза для торга.
— Она ценный кадр, Илья Григорьевич, — произнёс он с интонацией человека, выкладывающего козырь. — Биокинетик может нам пригодиться при задержании Демидова. Если он окажет сопротивление — а он его окажет, — способность контролировать сосуды и нервные пучки противника на расстоянии даёт тактическое преимущество, которое я бы не хотел терять.
— Она не спецназ, Игнатий.
Я сказал это жёстко. Не грубо, но так, как говорят с администратором, пытающимся выписать пациента из реанимации раньше срока, потому что койка нужна для кого-то ещё.
— Она девчонка, которая вчера держала сосуды мозга под давлением двести пятьдесят, а до этого летала зайцем в эконом-классе чартерного рейса. У неё энергетическое истощение. Я вижу это по её ауре, по цвету лица, по тремору рук, по тому, как она стоит — с опорой на стену. Потому что вестибулярный аппарат уже плывёт.
Я подался вперёд, и голос мой стал тише, что всегда означало — я не прошу, я требую.
— Если она останется здесь, в стрессе, рядом с вашими операциями и задержаниями, она выгорит. Не метафорически, а буквально. Искра выгорает, как предохранитель, когда через него пускают ток в три раза выше номинала. Я видел такие случаи. Восстановление — месяцы. Иногда, никогда. Ей нужен дом, нормальная еда и сон. Это приказ её лечащего лекаря и непосредственного начальника.
Серебряный смотрел на меня несколько секунд. Потом коротко, уважительно кивнул. Я видел, как крутятся шестерёнки в его голове: он ценил командиров, берегущих свой ресурс, потому что сам был таким.
Менталисты Канцелярии работали в жёстком режиме, но Серебряный никогда не гнал своих людей на износ без крайней необходимости. Он понимал арифметику: сломанный боец — минус единица навсегда, отдохнувший боец — плюс единица завтра.
— Машина в аэропорт через час, — сказал он. — Организую.
Коридор особняка был длинным, тихим и пах полиролью для дерева. Дубовые панели на стенах, ковровая дорожка, приглушённый свет бра. Где-то за закрытыми дверями негромко разговаривали — голоса сливались в неразличимый гул, как в приёмном покое в ночную смену.
Ордынская сидела на диванчике у стены.
Маленькая, бледная, обхватившая себя руками, как обхватывают, когда холодно. Но в коридоре было тепло, и дело было не в температуре. Она подняла голову, когда услышала мои шаги, и я увидел её глаза: усталые, с красными прожилками на белках, с тёмными полукружьями внизу, и в них — тревожный вопрос, который она не решалась задать вслух.
Я подошёл и сел рядом. Диванчик был мягким, обитым тёмно-зелёным бархатом, явно антикварным и явно не предназначенным для того, чтобы на нём сидели измотанные ординаторы в мятых куртках.
— Илья Григорьевич, — начала Ордынская, и я услышал, как она набирает воздух для длинной фразы — вопрос про Серебряного, про Демидова, про политику.
Я не дал ей договорить.
— Ты летишь домой, — сказал я. — Три дня отгула. К пациентам не подходить, Искру не использовать. Это не просьба, Лена.
Она замолчала. Долго и пристально посмотрела на меня, и я видел, как в её глазах борются два импульса: желание возразить и облегчение от того, что кто-то принял решение за неё. Облегчение победило. Уголки её губ дрогнули — слабая, благодарная улыбка, похожая на первый вдох пациента после экстубации.
— Спасибо, — сказала она тихо.
Я кивнул. Встал. Подозвал агента Канцелярии, стоявшего у поста в десяти шагах от нас, — молодой парень в сером костюме, с невыразительным лицом и внимательными глазами.
— Лена Ордынская летит в Муром ближайшим бортом. Машина через час. Проводите её до аэропорта и убедитесь, что она сядет в самолёт, а не развернётся на полпути.
Агент кивнул. Ордынская медленно, держась за подлокотник, поднялась с диванчика, и пошла за ним по коридору. На повороте обернулась, посмотрела на меня и подняла руку. Не прощание, а «до встречи». Я поднял руку в ответ.
Потом она скрылась за углом, и я остался один.
Коридор опустел. Тишина наполнила его, как физраствор наполняет полость при санации — медленно, мягко, заполняя каждый угол. Я прошёл до конца, к огромному окну, занимавшему всю стену от пола до потолка, и остановился.
За стеклом жила серая московская метель. Снег валил плотной стеной, фонари утонули в белом мареве, и деревья в парке перед особняком превратились в чёрные скелеты, обросшие ватой. Красиво. Холодно. Безразлично ко всему, что происходило за стёклами этого здания.
Я достал телефон.
Мне нужно было услышать её голос. Не потому что я не справлялся — справлялся, вполне. Но после постоянного Серебряного, Демидова, Радулова и прочих фамилий, от которых хотелось вымыть уши с мылом, мне нужен был голос, принадлежавший нормальной жизни.
Жизни, в которой люди покупают дома, ссорятся из-за обоев и засыпают, обнявшись, под телевизор.
Я набрал Веронику.
Гудки. Один. Два. Три. Щелчок.
— Илюша!
Голос её ударил в ухо — быстрый, радостный, чуть сбивчивый, как у человека, долго ждавшего звонка и схватившего трубку на полуслове.
— Слава богу! Как ты? Ты в порядке?
Я расслабил плечи. Сам не заметил, что они были подняты к ушам, — напряжение, копившееся с момента посадки в Москве, отпустило, как отпускает зажим после ушивания сосуда. Кровь пошла, давление выровнялось.
— Всё нормально, родная, — сказал я и увидел своё отражение в стекле: усталое лицо, тёмные круги под глазами и улыбка — первая за весь день, настоящая. — Пациента вытащили. Я в Москве, придётся задержаться на пару дней — добить кое-какие бюрократические дела с Серебряным. Как ты там? Как дом? Шаповалов не сильно лютует?