Меж тем пес, которого не было, но который размером и силой, судя по запаху, куда как превосходил обыкновенного, вздыбил шерсть и нервно шевельнул хвостом. Новая волна запаха, словно плеткой, ожарила коня: пес был готов напасть, и вся свирепость и уверенность большого и сильного хищника прорычала о себе в этом слове, вложенном в уста запаха.
— Будто бы псиной тянет? — спросил себя и спутников десятник и принюхался.
Он не знал, что конь уже не слышит его руки, потому что пес, раскрыв невидимую пасть, откуда смрадно потянуло навязнувшей в зубах убитой плотью, бросился на него.
Забыв, что несет на спине всадника, вороной поднялся на дыбки, заржал, развернулся и пустился прочь, сланью, стараясь спастись от незримого преследователя. Мергейт едва удержался в седле, неловко взмахнув руками, и только теперь понял, что недостаточно ценил этого вороного: противоположная опушка неслась на него так, будто под копытами коня была не вязкая грязь, а звенящая первыми осенними заморозками трава Вечной Степи.
А пес бежал быстрее. Его рывок оказался столь стремителен, что вороной, на слякоти проваливавшийся на незаметный, но такой нужный вершок, как ни пытался, не мог разорвать ту еще более невидимую, чем пес, нить, что связала их. Пес мчался уже совсем рядом. Он был легче, а лапы его были широки, и ему не надо было тратить силы на то, чтобы вызволить их у размокшей земли, и вся сила его обращалась в бег. Вот пес зашел влево и поравнялся с задними ногами коня, вот выдвинулся на два локтя вперед и нырнул вороному под пах…
Остальные кони тоже почуяли огромного пса и, видя, как в несказанном ужасе, разметывая комья грязи, бросился назад их вожак, кинулись за ним, и люди, привыкшие повелевать лошадьми, прослывшие — и по заслугам — по всей земле лучшими знатоками коней, жившие с ними кожа к коже многие века, не понимали, что за сила вырвала вдруг у них из рук эту тысячелетнюю узду.
Лес приближался неотвратимо, и, пытаясь справиться с обезумевшим скакуном, десятник не сразу сообразил, что оставаться в седле дальше смертельно опасно, что любой низкий сук будет теперь злее вельхского копья, а каждый ствол — тверже пешего веннского строя. Мергейт еще успел собраться, чтобы оттолкнуть себя от разом сделавшегося диким и незнакомым коня, избежать встречи с ополчившимся на него лесом, и даже оттолкнулся и выпрыгнул из седла, но упругая сила бега была столь велика, что несколько саженей, оставшихся до первых стволов, не могли вобрать ее в себя. Эта сила и швырнула десятника со всего размаху на две выросшие рядом березы. Тело ударилось о крепкие груди деревьев и упало, уже обмякшее, в смарагдовую траву месяца березозола…
Сотоварищи павшего избегли его участи и теперь, вымазанные в густой жиже, в порванных халатах, удивленные и ошеломленные, поднимались на ноги, ощупывая себя и прислушиваясь к своему телу, словно не веря, что остались невредимы.
Вороной летел сквозь лес, будто за ним гналась неутомимая стая понукаемых зимним голодом волков. И девять коней неслись вслед, повинуясь общему страху новой, неведомой опасности. Они знали голоса воды и грозы и степного пожара за несколько дневных переходов, они не боялись увидеть блестящие твердые плети в руках у людей, которыми те стегали друг друга, и не страшились крови на белом снегу. Но сегодня пришел новый враг, невидимый и беспощадный. Ни клык, ни коготь не тронули вороного, он даже не ощутил прикосновения встопорщенной шерсти, но ужас вонзался глубже клыков и разил вернее. Лишь когда пена усталости стала падать с него хлопьями, конь остановился. Перед ним бежал прозрачный говорливый ручеек, и даже тени от невидимого врага не было ни на пять, ни на пятьдесят верст вокруг, ни даже на много дней похода…
Зорко спрятал оберег за пазуху и призадумался. В его владении оказалась сила, которой, как утверждали книги, держались великие престолы прошлого, перед которой склонялись и будут склоняться тьмы и тьмы, которая сдерживает любой поток надежнее, чем скалистые берега нарлакских рек, — страх. Одним движением мысли он опрокинул в грязь и растерянность десяток жестоких воинов, не успевших сообразить даже, откуда на них напали. И нет сомнения, что и впредь, лишь направив в узкую горловину оберега не самую великую часть потока горечи, текущего сквозь него, из будущего навстречу потоку времени, он сможет вырвавшимся с другой стороны лезвием тончайшей струи, твердой и острой, как стеклянный меч Брессаха Ог Ферта, рассечь пополам не только сердца Гурцатовых воинов, но даже то, что лежит в душе глубже сердец.
Росстань первая
Зорко и Некрас
Елки внезапно прянули в стороны и открыли небольшую круглую поляну саженей десяти в поперечнике. Трава на поляне была зелено-серая, поношенная, точно здесь задержался и перезимовал месяц листопад из здешнего прошлого года. Справа от середины поляны, ближе к деревьям, на бревне сидел мужик лет сорока в веннской одеже, но на рубахе его Зорко не приметил знаков принадлежности к роду, только по вороту, обшлагам и подолу бежала тонкая кайма вышивки, тянущей бесконечную ветку с дубовым листом, сам видный, широкоплечий, ростом повыше Зорко, кудрявые волосы его были густы, точно вешняя листва, и так же пышны были усы и брови. Мужик оглянулся на Зорко так, будто ожидал его. Правый глаз у него оказался серым, как лед, а левый — зеленым. Незнакомец ухмылялся в окладистую, но не длинную бороду, а нос у него был крючковатый, похожий на совиный клюв. В руках он держал дудку, длинную, с отверстиями, кои при игре следует закрывать перстами, подобную тем, какие делают в Нарлаке и Саккареме.
— Поздорову тебе, мил человек, — приветствовал его Зорко первый, как младший старшего.
— И ты здравствуй, Зорко Зоревич, — отвечал дядька. — Не спеши. Присядь рядом. Потолкуем.
— Потолкуем, коли есть о чем, — кивнул Зорко, не торопясь, однако, оставить седло. Приглашение принять, конечно, следовало по всем правилам веннского вежества. Но война и дудка иноземная подсказывали Зорко, что правила ныне не слишком цепко скрепляют людей друг с другом. И он позволил себе говорить так, как держал бы речь с нарлакцем или аррантом: — Не скажешь ли допреж, отколе будешь?
— А откуда тебя знаю, не спросишь? — заметил мужик, также не стараясь ответить поскорее.
— Может, и спрошу, когда скажешь. Да то не диво: меня здесь многие знают.
Черный пес, отставший ненадолго по какой-то надобности, неслышно вышел из-за спины Зорко и встал рядом с лошадью. Зорко не видел собаку, но чувствовал все, что она делает, как могли чувствовать не глядя все Серые Псы. Пес прислушивался к новому человеку без злобы, но и без расположения.
Тут незнакомец едва заметно вдохнул, поднес дудку к губам, и она отозвалась ему дивным, неслыханным ранее звуком, будто пела сама, потому что он вдохнул в нее душу. Звуки сначала вышли из дудки на свет и осмотрелись, потом принялись водить по поляне хороводы, вроде вельхских духов, а потом поплыли, едва касаясь травы, в разные стороны, и лес откликался им каждым стволом, весь обратившись одной огромной музыкой, говорящей сама в себе, самой от себя отражающейся бесчисленным тысячеголосым эхом. Когда дудка замолчала, лес еще некоторое время звучал, впитывая эту музыку и уснащая ею свое тело.
Зорко знал, что великие мастера в каждом художестве не могут обойтись сами собой и непременно берут что-то от того бога, от которого ждут огня и красок и с коим непрестанно соперничают. Еще он знал — от сегванов, — что всякому богу, а значит, и всему в мире, есть свой знак. Когда сегваны гадали, они смотрели, как лягут знаки богов. Знак мог лечь прямо, а мог наоборот, перекинувшись сверху вниз и справа налево. Это свидетельствовало о том, что вместо бога появилось его отражение, восставшее из несути, противостоящей, как зеркало, миру. И художник, пленившись соперничеством, мог внимать незаметно перевернутым знакам отражения, исподволь переворачивая свое творение сверху вниз и противосолонь. Оттого в делах его не становились меньше услады, но перевернутые помыслы соединялись со сладкими делами, точно полынь с медом.