Возможно, впервые я заметила это тогда, в Луксоре. По крайней мере, сегодня мне так кажется. Внезапно я увидела красоту этого мира, увидела напряженную, суматошную жизнь полей и деревень, воды и пыли, листвы и соломы, людей и животных. Я почувствовала осязаемую безмерность и неизменность пустыни — ветра, разрисовывающего пески, и сияющих миражей. В ней была нежность акварели — мягкие серо-зеленые тона, приглушенный синий, оттенки золотого и коричневого. В ней были красота и равнодушие: присмотревшись, вы начинали замечать язвочки вокруг рта у детей, мух, наползающих на незрячие глаза младенцев, иссеченную в кровь ослиную спину.

Я постигала все это через него и вместе с ним. Теперь он и это место для меня одно целое, в памяти слились его прикосновения и голос, картины и запахи.

Перед рассветом она лежит в постели и не спит. Рядом на столике — «лунный тигр». «Лунный тигр» — зеленая спираль, которая тлеет всю ночь, отгоняя комаров и осыпаясь серым пеплом. Его алый глаз — постоянный спутник горячей, пронизанной комариным звоном тьмы. Она лежит, ни о чем не думая, — она просто есть. Еще один дюйм «лунного тигра» плавно опускается на блюдце. Том двигает рукой.

— Ты не спишь? — шепчет Клаудия.

— Нет.

— Надо было сказать. Мы могли бы поговорить.

Он кладет руку на ее бедро:

— О чем?

— О том, на что вечно не хватает времени. Обо всем.

— Мы провели вместе около пятидесяти часов. С тех пор, как познакомились.

— Сорок два.

— Ты считала?

— Конечно.

Тишина.

— Я люблю тебя, — говорит он.

— Да, — говорит Клаудия. — Я тоже. В смысле, тоже тебя люблю. Давай разговаривать. Расскажи мне про все.

— Отлично. Что именно — все? Ты хочешь знать, как я отношусь к Олдосу Хаксли? Или к Лиге Наций? У нас наверняка найдется, о чем поспорить… я знаю, ты это любишь.

— Потом. Давай расскажем друг другу о себе, сейчас мне хочется только этого.

— Мне тоже.

Он берет ее руку. Они лежат рядом. Как фигуры в гробнице, приходит на ум Клаудии. «Лунный тигр» тлеет, источая легкий дым, за окном — жаркий черный бархат ночи, река и пустыня.

Том зажигает сигарету. Теперь в темноте светятся два красных глаза — «лунный тигр» и «Кэмел».

— Люди, когда они знакомятся так, как мы, всегда считают свой случай особенным. Одно и то же… что мы могли никогда не встретиться.

— Родственные души, — подхватывает Клаудия, — дети бури.

— Вот именно. Ведь как получается. Нас с тобой свел Гитлер. Ничего себе мысль.

— Обойдемся без таких мыслей. Поищем что-нибудь подостойнее. Жизнь. Судьба. В этом духе.

Некоторое время они лежат молча.

— Начни ты, — говорит Том, — я же почти ничего о тебе не знаю. Ты умеешь играть на пианино? А где научилась говорить по-французски? И почему у тебя на колене шрам?

— Нет, это скучно. Не хочу рассказывать. Хочу, чтоб ты со мной нянчился. Хочу лежать вот так, рядом с тобой, всю жизнь и слушать, как говоришь ты. И чтобы так заснуть. Расскажи мне какую-нибудь историю.

— Я не знаю никаких историй. Такой уж я, начисто лишен воображения. Разве что про себя самого.

— Вот и отлично.

— Ну, если ты хочешь… Это очень заурядная история. Родился неподалеку от Лондона, семья не богата, но и не бедствовала. Отец — директор школы, мать… Детство омрачали только тщательно скрываемый страх перед большими собаками и опека старшей сестры. Школьные годы отмечены неумением построить латинское предложение и несовместимостью с крикетной битой. Юность… что же, юность приобретает уже некоторый интерес, наш герой отчасти преодолевает апатию, эгоцентризм и интроверсию… начинает обращать хоть какое-то внимание на других людей и, натурально, выказывает слабооформленные идеалистические стремления изменить мир и тому подобное.

— Ox, — вздыхает Клаудия, — значит, ты из этих..

— Из этих. Ты осуждаешь?

— Ну что ты, конечно же нет. Продолжай. И что же ты делал?

— Ну, всякие обычные наивные вещи. Вступал в достойные организации. Участвовал в политических митингах. Читал книги. Говорил ночь напролет с друзьями, которых интересовало то же, что и меня.

— Наивные, говоришь? Что же тут наивного? Я бы сказала, что ты действовал как прагматик.

— Тс-с… это же моя история, я сам решаю, как ее рассказывать. Редакторы имеют право на примечания. Ну так вот… Приступ юношеской самоотверженности во имя общества оформился в должность репортера в одной северной провинциальной газете… ты бывала на северо-востоке в период Великой депрессии?

Клаудия пытается вспомнить.

— Если ты не отвечаешь сразу, значит, не была. Это невозможно забыть, поверь. Гемпшир так до сих пор и не оправился. Короче говоря, после увольнения, стоя в очереди за пособием по безработице, я решил, что единственная стоящая карьера — политика. В двадцать три года это казалось совершенно естественным, навести порядок в мире на счет раз не представляло труда — была бы возможность. Я погрузился в это дело с головой, у меня была и своя программа — образование, равные возможности, социальное благосостояние, перераспределение доходов.

— Ну и как? — спрашивает Клаудия. — Почему же…

— Не сработало? Потому что, как мы с тобой оба знаем, природа вещей не такова. Наш незадачливый герой оставил честолюбивые помыслы и огляделся вокруг в поисках чего-то нового. На то, чтобы повзрослеть и набраться немного — или много — ума, ушел год или два. На деле же он осознал, что является несведущей посредственностью, а для того, чтобы одержать верх над противниками, необходимы аргументы. Так что я решил рот держать закрытым, а глаза и уши — открытыми. Тетя оставила мне маленькое наследство, и я потратил его на билет до Америки. Погляжу на страну свободы, думал я. Поучусь чему-нибудь. Буду смотреть и слушать. Напишу статью-другую и подзаработаю. Так я и сделал. И вернулся еще старше и умнее.

— Ну-ка, ну-ка, — говорит Клаудия, — ты пропускаешь существенные перипетии сюжета.

— Я знаю. Нет на все это времени. Как-нибудь в другой раз. А пока только фабула. Америка. Средний Запад. Юг. Снова в поле зрения пороки общества, но отношение к ним уже более взвешенное. Журналистика. Трезвые, продуманные статьи. Некоторые имели успех.

— Тебе стоило заняться тем же, что делаю я, — говорит Клаудия. — Правда, почему ты не?..

— Не забегай вперед, пожалуйста. До этого мы еще не добрались. Нацисты тогда воспринимались как назойливый шум по другую сторону Ла-Манша. А наш герой начал получать удовольствие от роли путешественника.

— Перестань говорит «наш герой», — прерывает Клаудия, — прямо как в рассказах из детских журналов.

— До чего же ты начитанная девочка. Я-то надеялся, что ты не обратишь на это внимания. Как я уже сказал, мне понравилось путешествовать. Я писал о бедственном положении греческого крестьянства и крючкотворстве итальянских политиков, а когда этим не удавалось прокормиться, подряжался туристическим агентом Я тогда объехал большую часть Европы. Раз побывал в России. Начал подумывать об Африке — видишь, как мечты иногда сбываются? А между тем назойливый шум по другую сторону Ла-Манша становился все слышнее. И теперь уже определенно действовал на нервы.

— Да, — говорит Клаудия, — можно мне вставить слово?

— А я думал, ты хочешь, чтобы я рассказывал

— Так оно и есть. Но ты упустил кое-что интересное.

— Думаю, все что угодно может оказаться интересным… с той или иной точки зрения.

— Верно, — соглашается Клаудия. — Но твоему повествованию не хватает личностного отношения. Ты умалчиваешь о том, что чувствовал. И о том, — добавляет она небрежно, — был ли ты все это время один или с кем-то.

— Ага, — говорит он, — теперь я понял. Попробую исправиться. Объясню, почему так мало этого самого личностного отношения. Все это время наш герой… прости, все это время я носился с грандиозными идеями общественного переустройства, соответствия духу времени и так далее и тому подобное. Я старался мыслить абстрактно… сейчас я понимаю, что это была роскошь, которую я тогда мог себе позволить. Но позволь уверить тебя, — он скользнул рукой по ее обнаженному телу, — поверь, что с тех пор многое переменилось. Нельзя соответствовать времени… в том смысле, что ты никогда не знаешь, что именно пробудит в тебе личностное отношение. С меня довольно. Смотри-ка, начинает светать. Ты узнала все, что хотела? — Он поворачивается к ней.