Можно сказать, что легкостью, с которой я спустя несколько лет поступила в университет, я обязана первому пробуждению сексуальности. Весь остаток того лета я трудилась над «Латынью для начинающих» Кеннеди. Я продиралась от номинативов и аккузативов к сослагательному наклонению и придаточным условиям, к Цезарю и Галлии. Ничто не могло меня остановить. Я касалась теплого крепкого бедра Малкольма, подходя к нему с учебником грамматики за разъяснениями; я касалась его руки, когда он проверял мои упражнения; я прихорашивалась, вертелась на виду и подлизывалась. Гордон в бешенстве одним духом проглотил «Энеиду» и взялся за «Илиаду». Мы подталкивали друг друга к еще более энергичным усилиям. Бедняга Малкольм: он хотел всего лишь немного заработать и провести не слишком напряженное лето, а вместо этого оказался по уши втянут в безудержные подростковые страсти. Меня подстегивали нарождающаяся сексуальность и желание обойти Гордона; Гордона — та же жажда соперничества и ярость от того, что интерес Малкольма к нему потускнел. Малкольм, как и любой скромный юноша, воспитанный в закрытой частной школе, вероятно, имел легкую наклонность к гомосексуализму. Возможно, он даже испытывал вполне пристойно проявлявшееся влечение к Гордону, пока я не наложила на него свои половозрелые лапки: игриво терлась об него набухшими грудками, строила ему глазки. К концу лета несчастный молодой человек был так же взвинчен, как и мы.
Мама, чье спокойствие ничто не могло поколебать, подала заявку на участие в секциях роз флорибунда и гибридного чая в выставке Королевского садоводческого общества и выиграла поощрительный приз.
Разумеется, в тринадцать лет я еще понятия не имела о том, что такое секс. Бедная моя мама откладывала ужасное объяснение так далеко, как только могла. Я знала только, что это что-то очень таинственное, иначе к чему бы понадобилась такая скрытность. Были у меня и кое-какие подозрения: не зря же я столько лет изучала анатомию Гордона, когда мне только выпадала такая возможность. И чувства, которые пробуждало во мне крепкое золотистое тело Малкольма и его запах, еще разжигали мое любопытство.
Лето прошло. Малкольм уехал. Я вернулась обратно к мисс Лавенхэм, а Гордон — в Винчестер, где старший учитель, деликатно осведомленный мамой о том, что у мальчика нет отца, отвел ему в расписании один вечер для разговоров по душам.
Всю первую неделю рождественских каникул он наслаждался собой, своим превосходством. В конце концов — а он с самого начала знал, что так будет, — он не смог больше сдерживаться, и плотина прорвалась в тот момент, когда он был по горло сыт ее нестерпимой похвальбой.
— Зато я знаю, как получаются дети.
— И я знаю, — отзывается Клаудия почти сразу же, с ничтожной предательской запинкой.
— Ничего ты не знаешь.
— Я все знаю.
— Ну и как тогда?
— Так я тебе и скажу, — говорит она.
Это потому, что ты не знаешь.
Он так самодовольно развалился на диване, что она с радостью взгрела бы его. Да и вообще, все она знает — она почти уверена в этом.
— Я знаю, — говорит она с вызовом, — он вставляет свою штучку женщине в пупок.
Она держит про себя, что размеры ее собственного пупка кажутся ей неподходящими для такого занятия, но она надеется, что, когда станет старше, он расширится.
Он прямо заходится в хохоте, так что не может говорить. Потом наклоняется к ней.
— Я так и думал, что ты ничего не знаешь. Послушай-ка. Он вставляет свой пенис — между прочим, это называется пенис, — вот сюда… — И он тычет пальцем в ее платье между ног.
И ярость ее отчего-то сразу стихает, ее место занимает другое такое же сильное чувство, смущающее ее. Возникает что-то новое, что она не может определить и назвать. И она с любопытством смотрит на своего брата, одетого в серый спортивный костюм.
3
Все в сборе, действие ускоряется. Мама, Гордон, Сильвия. Джаспер, Лайза. Маме в скором времени предстоит покинуть этот мир; она сошла с дистанции благопристойно и почти безмятежно после болезни в 1962 году. Прочие, как и те, кого я еще не назвала, будут появляться и уходить. И каждый раз кто-то будет доминировать. В жизни, как и в истории, из-за всех углов выглядывает, подстерегает неожиданное. Только ретроспектива помогает понять причину и следствие.
Сейчас меня все еще заботит устройство сцены, декорации. Меня всегда интересовали завязки. Мы все рассматриваем наше детство под микроскопом: интересно узнать, кто делит с нами вину за настоящее. Я без ума от первопроходцев, с невинных открытий которых начинаются гигантские скачки истории. Я люблю наблюдать за этими невеждами, все время занятыми такими прозаическими вещами, как голод, жажда, приливы и отливы, правильный курс корабля, склоки, промокшие ноги, — всем чем угодно, кроме судьбы. Эти забавные фигуры с гобелена из Байе[43] в своей истинном среде были вовсе не забавны; это были жесткие и жестокие, умелые мужчины, успешно превозмогавшие паруса и снасти, и разгоряченных лошадей, и брань злобного начальства. Цезарь, созерцавший берег Сассекса. Марко Поло, Васко да Гама, капитан Кук… все путешественники мира сего, подгоняемые то жаждой наживы, то врожденной неугомонностью, рассчитывали азимут и знакомились с аборигенами — и между делом снискали себе бессмертие.
И самым удивительным из таких явлений стало скрипучее, неповоротливое судно, названное в честь английской живой изгороди, груженное горшками и сковородками, гарпунами, мушкетами, маслом, едой и упрямыми, честолюбивыми, бесшабашно храбрыми идеалистами, сунувшимися в гостеприимные объятия полуострова Кейп-Код.[44] Вряд ли вы тогда понимали, чему кладете начало, Уильям Брэдфорд, Эдвард Уинслоу, Уильям Брустер, Майлс Стэндиш, Стивен Хопкинс, жена его, Элизабет, и вы, все остальные. Вы не могли провидеть рабство и гражданскую войну, золотую лихорадку, битву при Аламо, трансцендентализм, Голливуд, «Форд» модели «Т», Сакко и Ванцетти, Джо Маккарти, Вьетнам, Рональда Рейгана, в конце концов. Вас заботили божья милость, климат, индейцы и вечно недовольные биржевые дельцы в Лондоне. Но мне все равно нравится представлять, как вы ищете место для жилья, рубите деревья, строите пристанище, растите овощи, молитесь. Умираете и женитесь. Бродите по пустоши, подмечая, где растут щавель, тысячелистник, печеночный мох, водяной кресс и чудесный крепкий лен и конопля. Вряд ли у вас хорошо было развито воображение, и это к лучшему. В двадцатые годы семнадцатого века в Массачусетсе было не до полета воображения — это удовольствие для таких, как я, когда мы думаем о таких, как вы.
Вы — прошлое, вы — общественная собственность. Но также и частная: мои взгляд на вас — мой собственный, ваше значение для меня — мое личное. Мне нравится смотреть на волнистую тончайшую линию, которая бежит от вас ко мне, ведет от ваших лачуг в Плимутском поселении ко мне, Клаудии, предлагая удобства «Пан-Америкэн», «Транс-Уорлд Эйрвейз» и «Бритиш Эйрвейз», чтобы я могла навестить своего брата в Гарварде. Ну вот опять, скажете вы. Эгоцентричная Клаудия возводит историю к своему ничтожному существованию. Но разве это не свойственно всем нам? Да и, в любом случае, все, что я делаю, — это встраиваю себя в историю, цепляюсь за фалды, осматриваюсь в пространстве. Топоры и мушкеты Плимута образца 1620 года отбрасывают тусклый отблеск и на тот промежуток времени, в котором выпало жить мне; в каком-то смысле, они определили мою жизнь.
Мне нравится выбирать обрывки идей, которые объединяют мое сознание с вашим: несколько здравых суждений о верховенстве закона, распределении собственности, пристойном поведении и любви к ближнему. Но этих идей очень мало, по большей же части приходится всматриваться в непроглядный туман, где то, что мне представляется нетерпимостью, священно, как заповедь, где можно зарезать индейца и насадить его голову на жердь в частоколе форта, где люди терпят лишения, от которых я бы умерла через неделю, и при этом верят в колдовство и прямо-таки не сомневаются в том, что есть жизнь после смерти.