После этого я прочитала дневник, как читаю его и сейчас.

Это светло-зеленая тетрадка, на обложке черным шрифтом набрано CAHIER.[121] Грубая зернистая линованная бумага. Он писал карандашом. Даты не проставлены, главы отделены одна от другой волнистыми линиями.

Написано бог знает где, в какой-то из дней 1942 года, за час до марша. Есть время перевести дух, вскипятить чайник. Механики ругают новые танки, два привезли прошлой ночью, это «гранты»,[122] их у нас раньше не было, половина снаряжения отсутствует, пушки еще все в масле. Это, правда, не моя головная боль, наш отряд вчера обошелся без потерь. Вчера, когда это произошло, я не смог записать, что мы делали, с кем встретились, кто что сказал, так что займусь этим сейчас. Может быть, для К. - то, что пытался объяснить ей в день, когда мы познакомились, и, кажется, не сумел.

Выступаем из лагеря до зари, в черноту; песчаная буря, воющая чернота забита песком и запахами, поблизости грохочет оставшаяся рота, непрекращающийся свист и треск в одном из наушников, воняет горючим. Серый свет сменяется розовым, потом оранжевым. На подъемах, когда все видно, заметны длинные спины «крусадеров»,[123] оседлавших горные кряжи, едущих со скоростью пятнадцать — двадцать миль в час, и кажется, что движется вся панорама, кажется, что нас больше, чем на самом деле. Пришли указания артиллерийско-технической службы, а потом часами продвигаемся вперед без указаний. Но часы это или минуты? Время, если вдуматься, утратило суть. Превратилась в циферблат наручных часов, указания командующего артиллерийской службы: «Доложите через пять минут ровно — выступаем в 5:00 ровно — огонь через три минуты ровно». Что было больше получаса назад, уже не помнишь. Только желудок еще сохранил чувство времени.

Страх. Хуже всего, когда он перед боем, а не во время. Страх страха. Того, что, когда время придет, ты ничего не сможешь или сделаешь какую-нибудь глупость. Во время боя это уже что-то другое. Страх придает решимости. Вчера видел, как у меня трясутся руки, просто опустил глаза, а они дрожат, вцепившись в край башни, как чужие. Но голова ясная, голос нормальный, ну или почти нормальный, я даю указания механику, даю указания водителю, докладываю местонахождение, докладываю о танках в семи тысячах ярдах, документирую, оцениваю, рассчитываю, и все это словно бы не я. Только руки выдают. Грохнул ими об люк, чтобы держать под контролем, а броня горячая, обжег так, что весь день потом бесился.

Вот и закат. Встали лагерем, хотя бы поспим в эту ночь, в прошлую совсем не удалось, все занимаются ремонтом, обстрел сплошным потоком, взрывы в течение нескольких минут, вади по соседству забита вражеской амуницией. Лежишь, смотришь на звезды и думаешь. Нет, не думаешь. Выхватываешь какие-то образы и смотришь на них. Другие места. Другие люди. К. Всегда К.

Где-то неделя прошла, я думаю. Ни разу не удавалось ничего записать — или терялся в этой мясорубке, или так уставал, что отключался до следующею марша. Даже если бы это было необходимо, я сейчас не смог бы определить, что происходило раньше, что позже, в памяти, и нет никакой последовательности. одно сплошное течение без начала, без конца, без смысла, только с отдельными вспышками, такими яркими, что до сих пор гул в голове. Посмотрел вниз, вижу, ранен мой заряжающий, кровь льется из раны на шее, а он даже не замечает, заряжает, кричит что-то, пришлось до него дотронуться, чтобы он очнулся. Пыль в башне такая, что мы лиц друг друга не видим. Карту видно, только если поднести прямо к глазам. Желудок провалился, а когда один танк из нашего отряда застопорился, полыхнуло сначала оранжевым, потом жирный черный дым повалил, мы смотрели, не выберется ли кто, и ни один не показался, ни один. Потом снова затошнило, когда брошенная вроде бы полевая пушка вдруг ожила и начала палить. А вслед за этим — радость, когда враг начал отступление, а мы должны его преследовать, сидим в башне, щуримся в полевые бинокли, ищем хвост пыли на горизонте — и ничего не чувствуешь, кроме азарта погони, страха нет, и усталость смертная прошла, только инстинкт, как у охотничьей собаки. Потом и стыдно стало, и страшно.

Похоронили экипаж «крусадера» из эскадрона С. У них во время атаки отказал мотор, а потом мы их нашли, танк подбит и сгорел, все погибли, механик и командир до сих пор внутри, мы это кровавое месиво, усаженное мухами, по кускам вытаскивали. Стрелок и водитель лежат рядом на песке, подстрелили, когда пытались выбраться, и ран-то почти не видно, просто лежат окоченевшие на песке, и тяжелое молчание вокруг.

После боя в голове еще долго гудит, гул этот вызывает реакцию совершенно автоматическую, не думаешь, что это, не можешь думать, просто видишь орудия и винтовки, ждешь обстрела, оцениваешь прицел и дальность. И все время голоса, повсюду голоса ребят из роты, точно мы бредем по пустыне, как измученные духи, и перебрасываемся репликами на здешнем безумном жаргоне: «Привет, Рыбка-один, Ровер зовет… ладно, сейчас… все позиции, Рыбка… двигаемся на десять градусов… ну, давай же… ты можешь это уточнить…» — а иногда интонации меняются, голоса приходят в исступление, вой, крики, и все это в тесной черепной коробке. «Рыбка-три, где ты, черт бы тебя побрал… испарился, чтоб его, когда нужен… Рыбка-три, где ты, твою мать?.. Эй, Ровер, меня подбили, повторяю, подбили, я отхожу». Кажется, что существуешь в нескольких измерениях: вот вид — предательски ровная пустыня, огонь, дым, трассирующий обстрел, сигнальные ракеты, машины ползают туда-сюда, как муравьи; а вот звук — он отовсюду, сверху, снизу, со всех сторон, изнутри, воют самолеты, взрывы, очереди, скрежет и голоса — не оттуда, куда смотришь, а словно существующие отдельно, словно голос диктора, словно призрачный хор.

Только что видел газель. Обычно мы их подстреливаем, так здорово бывает забыть о консервах, но я не смог себя заставить. Она меня не видела, стояла, помахивая хвостиком, ушки настороже, с песком они почти сливаются. но четко выделяются на фоне чахлого кустарника и камня, такой всполох жизни среди мертвечины ржавых канистр, колючей проволоки, сожженных грузовиков. А потом она меня учуяла и убежала.

Спал после боя. Словно свалился в выгоревшую яму или нарезал круги чуть ниже уровня сознания, сны были совершенно дикие, сюрреалистические, с такими сюжетами, что и не расскажешь. Если вдумаешься, адекватное отображение того абсурда, в который мы погрузились по уши, когда кажется, что и нет ничего на свете, кроме песка и взрывов, и, следовательно, этот исковерканный мир и есть настоящая реальность.

Временами, когда останавливаешься, тебя осаждают образы, и так и остаются в голове… Мой башенный стрелок присел на корточки и поджаривает какие-то кусочки мяса или колбасы, очень сосредоточенно, а вокруг горизонт рвется, дым валит. «Готово, сэр, попробуйте-ка..». Крепкий, жилистый парнишка, с характерным для центральных графств выговором, до войны был строителем. Марево такое, что не поймешь, что это за техника на гребне. Танки или грузовики? Наши или вражеские? Контуры машин расплываются, они за пределами досягаемости, а я в башне, вцепился в бинокль, даже отметины на руках остались. Итальянцы выбираются с огневой позиции, пехотинец из австралийцев, с приклеившейся к губам сигареткой, погоняет их словно стадо, покрикивает, сине-зеленые их мундиры на фоне хаки кажутся вражескими, нездешними, неуместными… И вот теперь я снова вижу эту картинку и думаю, как умышленно и просто война делит всех на своих и чужих, наше и не наше, хорошее и плохое, черное и белое, и никаких тебе сомнений и неопределенности.

Кроме пустыни, конечно. Пустыня ничья. Не на нашей стороне, не на чужой, просто сама по себе. У нее свои дела, свои циклы, жара и холод, солнце и ветер, дни, месяцы, годы, у нее чертова прорва времени. Не то что у нас.

вернуться

121

Тетрадь (фр.).

вернуться

122

Средний танк США времен Второй мировой войны, поставлялся союзникам — Великобритании и СССР — по ленд-лизу.

вернуться

123

«Крусадер» («крестоносец») — одна из самых распространенных моделей британских танков во Второй мировой войне.