Илья спал, скинув от жары одеяло, предоставляя мне возможность рассматривать уже такое родное тело. Но просто смотреть мне уже было мало. Я, аккуратно опустившись на кровать, провела ладонью по плоскому животу, и прижала губы к мужской шее. Илья смешно что-то прорычал, подставляя губы для поцелуя. Мягко прижавшись к его щеке, я потерлась об нее носом, чувствуя, как колет легкая щетина. Всегда нравилось, как выглядят парни, когда пару дней не бреются. Но только теперь я знала и об обратной стороне медали: целоваться либо еще больно, либо уже щекотно. Но меня это совершенно не останавливало! Поцелуй получился нежно-наивным, «утренний вариант» — окрестила я его про себя. Мужчина сонно прошептал:

— Ты вкусная.

— Это клубника вкусная, — так же шепотом ответила я.

— Не в клубнике дело… — поцелуй продолжился.

— Будешь дальше спать? — спросила я, отрываясь от мужчины, чтобы получить глоток воздуха.

Илья что-то невнятно ответил, снова поймав мои губы. Бабочки заволновались. Я тоже. Но мужчина со вздохом разочарования отпустил меня, и поднялся к телефону, который вибрировал на подоконнике.

Если бы я умела рисовать, то я бы запечатлела этот момент. Илья стоял у окна: тусклый свет раннего утра, проскочивший между кронами деревьев, выхватывал кусочки рельефного тела. Я вытянулась на кровати, разглядывая из-под опущенных ресниц мужчину. Разговор опять был тяжелым, судя по ответам Вараксина, ничего не изменилось: обнаружить следы машины пока не удалось. И даже я понимала, что время «по горячим следам» быстро уходит. Они могут успеть пересесть в другой транспорт, уехать в какую-нибудь деревню в области (а каждую не проверишь), бросить машину — залечь на очередной съемной квартире. Но, если я верно поняла реплики Ильи, это все характерно для Гобенко (рецидивиста с большим опытом), а вот второй пассажир, раненый парень, раньше не светился, и мог наделать (от страха и боли) глупостей. На что все и рассчитывали.

После обеда приехал Петренко. Я смотрела на мужчин из окна 2 этажа, они стояли за воротами: Илья курил, выдыхал дым, откидывая голову назад. Петренко что-то быстро говорил, разводя руками. Мне остро захотелось подойти к Вараксину сзади, обнять его, прислонившись щекой к спине.

Петренко уехал, оставив какие-то папки. Илья сел с ними в беседке, заняв точно такую же позу, как я с утра: вытянул ноги на табурет, и, не отрываясь от листов протокола, доедал клубнику. Кошка клубком свернулась на ее коленях. Я с улыбкой кивнула Леониду Егоровичу на его сына.

— Клубнику он не любит, видите ли… Как ты чашку подала, так сразу полюбил, зараза.

— А кошка ко мне не шла на руки…

— Кто? Сойка? Так это его кошка! Она одного хозяина любит. Илюшка ее год назад подобрал. И смех, и грех: они в засаде сидели, а на улице дождь сильный шел, так кошка подошла к машине (видать, окно приоткрыто было) и начала истошно орать. Причем со стороны Ильи подошла. Так орала, что подозреваемый стал на нее смотреть, ну и к машине заодно присматриваться. Ильюшка, недолго думая, схватил эту животинку, лишь бы заткнулась. А она легла на его колени, и уснула. Тут же! — Леонид Егорович хитро посмотрел на меня. — Сидит он весь такой серьезный: в одной руке автомат, в другой наручники, сам в маске и бронежилете, а на коленях кошка. Они еще шутили тогда, что капитан не может участвовать в операции — нельзя будить кошку.

Я умильно улыбнулась. И тут же подумала: так я и есть та самая кошка! Он подобрал меня на улице, с мокрой скамьи на улице Чкалова, и я тоже рыдала, как та кошка, от страха и безысходности. А теперь, как и Сойка, греюсь в его объятиях. И так же, как она, признаю только его.

— А почему «Сойка»?

— Это сценический псевдоним его матери. Соня Сойка. У нас всех кошек так звали. Мальчикам казалось, что если часто произносить ее имя, псевдоним, то она вернется, — отец с горечью сказал последние слова и пошел в теплицу.

Грустно все это… Дети ждали, придумывали какие-то ритуалы, чтобы «вызвать» мать… Открыто я никогда не выскажу сочувствия и жалости (уверена, они ему претят), но всегда буду помнить, что Илья искренне нуждается в женской ласке и заботе — он страдал от ее нехватки с детства.

Старший Вараксин оказался невероятно «зараженным» дачником: он пояснил, что после долгих лет службы в МВД, выращивание фруктов-овощей кажется ему сказочным отдыхом. «А они неплохо бы сошлись с моим отцом», — отвлеченно подумала я. Мой папа был фанатичным натуралистом, весной-летом-осенью (если не уезжал в походы или с детьми в лагеря) жил на старой бабушкиной даче, и пытался выводить новые сорта плодовых. Пока получилось селекционировать только грушу-китайку (почва плохая — объяснял папа). Но есть ее в свежем виде было совершенно невозможно. Я вспомнила, как отец сорвал первые плоды, преподнося их маме со словами: «Я сделал это ради тебя — ты же любишь этот сорт». Мама откусила, сморщилась, но героически проживала и даже проглотила, поблагодарив мужа. Потом папа попробовал сам эту кислятину, и долго горевал из-за этой неудачи. Но позже оказалось, что эти груши после консервации «перерождаются» в невероятно вкусный десерт. Мама была счастлива, папа горд.

Все эти воспоминания волной со слабым чувством тоски нахлынули на меня, но взгляд на Илью, методично поглощавшего клубнику (которую он «не любит»), сразу же заставил выдохнуть — теперь мой дом там, где этот мужчина.

День для меня промелькнул как кадры кинопленки: вот я встала, а уже сумерки. Мы весь день провели с Леонидом Егоровичем, и я узнала столько информации, сколько Илья мне бы за пару лет не рассказал. Отец был крайне откровенен (и он пояснил это: якобы чувствовал, что у нас с его сыном все серьезно): говорил про свою жену, про то, как росли мальчики, про тяжелые 90-е годы… Но самое главное, он дал мне возможность увидеть Илью с другой стороны: у меня в руках оказались его детские фотографии, снимки из армии, института. Он был совсем другим… Служба в ОМОНе, затем в РУБОПе, должность начальника — все это сказалось на его характере, и, как мне показалось, даже на внешности. Черты лица заострились, стали жесткими, улыбка реже появляется на лице. Глаза. Даже глаза изменились! На фотографиях из армии в них плясали азарт и искры смеха, а на последнем снимке, сделанном пару лет назад, появился знакомый мне металлический оттенок. Среди фотографий было несколько снимков матери Ильи: очень красивая женщина, я бы даже сказала, идеальная. Видимо, после того, как она ушла из семьи, Леонид Егорович уничтожил кадры семейной хроники с ее участием. Остались только те, на которые не поднялась рука. На одном снимке женщина была на сцене: эффектное красное платье, уверенный взгляд, широкая улыбка. В одной руке микрофон, в другой — мундштук с папиросой. Эта фотография больше была похожа на картинку из журнала. Отец Ильи заглянул через мое плечо в альбом, и, затянувшись сигаретой, скупо прокомментировал.

— Красивая была. Зараза.

На другой фотографии она была с обоими сыновьями. Мальчики обнимали ее за талию с двух сторон, и показывали друг другу языки, мол, «моя мама». Женщина улыбалась, глядя в объектив. На третьем снимке она держала на руках маленького Илью. И казалась абсолютно счастливой: а какой еще можно быть, обнимая своего младенца? Но, видимо, творческие амбиции оказались сильнее материнских, раз она выбрала попытку карьерного роста, оставив детей на отца, который, кстати, сам редко бывал дома.

— А кто сидел с мальчиками? — спросила я у Леонида Егоровича.

— Ясли, сад были специальные для детей сотрудников. Советы же… А если что-то не получалось, то я их с собой брал. В отдел. Им там шибко нравилось.

Видимо, настолько нравилось, что оба так и не смогли покинуть «отдела»: остались в системе на всю жизнь.

Ближе к вечеру во дворе появился легкий, приятный аромат березового дыма.

— В баню то пойдете? — спросил Егор Леонидович.

— Ой, я очень хочу в баню… — поспешно выдала я, и тут же осеклась, поглядев на Илью.