Весь же утилитаризм этики, которым пронизана литература, насквозь оценочный, моралистичный и узко догматичный. Нигилисты и их идеологи, такие, как Чернышевский, Зайцев и другие, не спорили — они обвиняли и травили. Но удивительное дело, этот «утилитаризм» ничего общего не имел с усидчивым общеполезным трудом, с реальными повседневными заботами. Даже артели, куда сходились мужчины и женщины, где рождались дети, неизвестно от какого отца, и то были не столько трудовыми коллективами, сколько демонстрацией «раскованной плоти» — новой религии со старыми корнями. Этот утилитаризм был лишь одной из вульгарных форм того же романтизма, где на первый план был выдвинут социально-административный идеал. Эта бесконечная оценочная работа утилитаризма в конечном счете была проводима в «интересах человечества», но не всего, а только прогрессивного, которое останется жить после истребления отсталой части населения. На первый план вскоре вышло не счастье человечества, а интересы Революции.
Циркуль, которым измерялись «интересы Революции», и кровавый серп — знак того, что можно приступать к кровавой жатве, и молоток — символ послушания начальству, — вошли по праву в символику нашей страны. Каждый шаг человека измерялся в этом обществе, организованном по плану «красоты»; при необходимости этот нежный колосок срезался. И весь народ должен был послушно следовать удару молоточка и безропотно слушать повеления его владельца. Владельцем почему-то оказался по преимуществу еврей.
И спросим теперь, когда нам так хочется освободиться от смертоносного дыхания теократической идеологии, какова роль искусства в системе идеологии и особенно художественной литературы. Немногие из нас осознают, что психология большинства из нас есть прямая поддержка всему строю той каторжной тюрьмы, которой стала наша страна. Комплекс «большевистской совдепии», а теперь еврейской «демократии», поразил все мироощущение народного сознания. Чтобы осознать степень своей пораженности разлагающим влиянием идеологии, нужно уже исповедовать другие ценности, уже реально стоять на другой земле и видеть воочию другое небо. Сколько бы мы ни обвиняли режим, сколько бы мы ни узнавали нового о преступных его деяниях, режим не сменится.
В нашей жизни искусства вообще, а искусство слова тем более, занимают столь громадное место, что даже ставить вопрос о месте художественной литературы в системе идеологии кажется несколько необычным. Между тем ясно, что это место существует, и оно очень видное. В то время, как церковь претерпевала в своем историческом и эмпирическом составе глубокие потрясения, когда вся религиозная литература сжигалась и даже Библии до недавнего времени не пропускались через таможню для ввоза в страну, когда вся историческая литература уничтожалась по специальному приказу из Кремля по всей территории страны, классическая русская литература стала предметом «заботы партии и правительства» и была введена для обязательного изучения в школах. Барельефы Пушкина и Толстого, Чехова, Гоголя, Лермонтова и Некрасова до сих пор украшают фасады наших школ наряду с циркулями, угольниками и изображением открытой книги — Торы — и молоточком. Царствует религия «чисто человеческого» начала.
Еще первые теоретики романтизма утверждали, что искусство выше реальности, а художник — это пророк и демиург. Весь мир, созданный воображением писателя, — мир поэтический. И далее провозглашалось: «...какая нужда стихотворцам до истины! Они хотят веселить наше воображение приятными мечтами, нас забавлять, привлекать и трогать! И если стихотворец успел прикрыть противоречие, дал вымыслу наружность справедливого искусством... то он в совершенстве исполнил предписанное законами его искусства; и если во многом погрешил он противу здравой логики, то без сомнения не сделал ни одной ошибки как стихотворец». (В. А. Жуковский, «О нравственной пользе поэзии». «Вестник Европы», 1809, № 3, с. 161.)
Этот принцип правдоподобия сохранит свое значение для всех этапов литературы. Термины литературоведов всегда условны, и «реализм» лишь прикрывает своими средствами, точностью бытописания и психологизма, все тот же выдуманный мир: подобие выдается за правду, литература подменяет жизнь. Очень опасная иллюзия: сама жизнь, ее дела и трагедии, слезы и падения — становится литературой. Провозглашается и другой принцип: литература выше нравственности, она должна действовать «на одни эстетические силы души». Высшим званием становится звание поэта. Романист — это поэт, мыслитель — поэт, повести и романы — это поэмы. Вспомним, что и «Мертвые души» Гоголь назвал поэмой, а «Евгений Онегин» — это «роман в стихах». Поэт, писатель — это Демиург алхимиков и масонов. Великий Мастер и Архитектор своего выдуманного мира.
Погружение в мечтательный мир литературы неизбежно вызывает у своих почитателей уныние и неприятие действительности. И вовсе не потому, что действительность плоха и что-то в ней не устраивает. Действительность плоха именно потому, что она реальна, громадна и обладает принудительностью воздействия на человека, требует смиренного и уважительного к себе отношения, смирения в познании и терпения в труде, признания себя лишь песчинкой в громадном Мире, которой будет дано лишь то, что она заслужила своим трудом и молитвой.
Не случайно то, что именно в тех кругах, где литературные интересы становятся преобладающими, возникает такое удручающее расхождение между словом и делом, возникает двоедушие и двоеверие, духовная ущербность, некрасивые дела прикрываются фонтаном красивых слов о правде и любви. Именно через приобщение к миру атеистическому (не на словах, а на деле), миру плотскому, культуре внешнего человека, страстного и фантазирующего, через раздвоение между делом и словом и появляется «новая порода» — интеллигент. Достаточно человеку путем сурового самоотречения войти в мир духовный, мир богооткровенной религии, как он становится «слишком прямым», «слишком фанатичным», «жестоким», «прямолинейным» и «узколобым», хотя и образованным, но «не так».
Гуманная культура, воспитываемая литературой, и привела к невероятно поверхностному взгляду на духовные истины, а вернее, просто к их игнорированию. Если спросить, какие идеалы проповедует наша литература, то легко обнаружить, что ни один человек не назовет нам ничего конкретного и ясного. И все-таки идеалы в литературе есть, они заложены в самой ткани произведений. Литература наша русская многообразна и по тематике, и по стилю, и по сюжетам, и по охвату сторон русской души и общественной жизни. Но что-то общее в ней есть. Перво-наперво, что останавливает взгляд и обращает внимание, так это то, что в ней отсутствует реальность Церкви и религии. Уже отмечалось в нашей критике, что, скажем, в «Евгении Онегине» лишь однажды упомянута церковь, вскользь. А ведь в те времена жизнь каждого человека, даже самого отпетого вольтерьянца, была тесно связана с религией. Церковные праздники, крестины, отпевание усопших, венчание и дважды в день колокольный звон по всему пространству России. Новая мирская культура, и в первую очередь литература, рождалась именно как антитеза церковной жизни.
Удивительно, но из нашей литературы мы ничего не узнаем и о строителях Транссибирской железной дороги, по сей день крупнейшей в мире, созданной руками русских людей в такие сроки, которые нам и не снились. Чехов в это самое время совершил поездку на Сахалин, но у него не нашлось ни одной строки, чтобы воздать должное ее подвижникам. И это не случайно для мироощущения певцов «лишних» людей. Удивительное дело, что их ум не приковывал к себе ни созидательный ум крестьян, рабочих, ни дела благотворения, ни подвиги духовных отцов, окормлявших русскую землю. Безразличным взором они проводили по лицам людей просветленных, здоровых и сильных. Они посещали иногда святые обители, просили совета, прислушивались, но в их произведениях не увидим духовных реальностей.
Достоевский, ближе других подошедший к церковным вратам, остался, как известно, чужд мистической реальности Церкви. Он мечтал о «всечеловеке» и о бесконечном прогрессе культуры. Он видел грядущие ужасы теократической утопии, которые отчетливо в его время уже были видны не только гениальным писателям, но и самым едва грамотным дьячкам далеких погостов. Но духовная сила Православной Церкви осталась вне его зрения. Оттого так много в его творчестве тяжелого, нехорошего, и так далеко отступающего от православия, и так сильно отдающего сентиментальным гуманизмом времен александровских мистиков и пиетистов.