Государство заслонило собой и даже просто заменило Церковь. Оно само стало священным, и Церкви в нем отводится подчиненная роль одного из департаментов по делам... вероисповедания. Чиновник и монах — оба одинаково гайки и винтики священного механизма Единения и Порядка. Губернаторша и помещик у Гоголя должны, как мы помним, поучать священника, заботиться о распространении Библии, быть наставниками простого народа. Все, как во времена расцвета масонско-пиетического Библейского общества Александровской эпохи. Точно такую идею подробно развивал и Сен-Мартен в своей программной книге «О заблуждениях и истине» (1774 г.). Недаром она пользовалась большой популярностью и среди московских «любомудров» в 30-е годы.
Гоголь не вышел из пределов мечтательного, неопределенного, мертвенного пиетизма и сентиментального морализма... Морализма у него много, и совсем нет действительной церковности. И именно поэтому «Выбранные места» не понравились ни о. Матвею, ни свт. Игнатию Брянчанинову, ни Григорию Постникову, также, впрочем, как и К. Аксакову, увидевшему в них западническую, теократическую идею. Оптинский старец Макарий по этому же поводу писал: «...Виден человек, обратившийся к Богу с горячностью сердца. Но для религии этого мало. Чтобы она была истинным светом для человека собственно и чтобы издавала из него неподдельный свет для ближних его, необходима и нужна в ней определительность. Определительность сия заключается в точном познании истины, в отделении ее от всего ложного, от всего, кажущегося истинным. Посему, желающий стяжать определительность глубоко вникает в Евангелие, по учению Господа, направляет свои мысли и чувства... сперва просвещение истиною, потом просвещение Духом. Правда, есть у человека врожденное вдохновение, более или менее развитое, происходящее от движения чувств сердечных. Истина отвергает сие вдохновение, как смешанное, умерщвляет его, чтобы Дух, пришедши, воскресил его в обновленном состоянии. Если же человек будет руководствоваться, прежде очищения его истиною, своим вдохновением, то он будет издавать из себя и для других свет, но смешанный, обманчивый, потому что в сердце его лежит не простое добро, но добро, смешанное со злом, более или менее. (...) Применив сии основания к книге Гоголя, можно сказать, что он издает из себя и свет и тьму. Религиозные его понятия не определены, движутся по направлению сердечного, неясного, безотчетного, душевного, а не духовного... так как сочинение есть непременная исповедь сочинителя, по большей части им не понимаемая и понимаемая только таким христианином, который возведен Евангелием в отвлеченную страну помыслов и чувств и в ней различил свет от тьмы, то книга Гоголя не может быть принята целиком и за чистые глаголы истины. Тут смешение. Желательно, чтобы этот человек, в котором видно самоотвержение, причалил к пристани истины, где начало всех благ» (см. Концевич «Оптина пустынь», с. 593).
Романтические идеи, рожденные в недрах масонской натурфилософии, выплеснулись на улицы русской жизни и приобрели разные очертания.
Это и «Священный Союз», и идея Александра I и кн. Голицына создать священное царство вне Церкви путем библеизации всего русского общества, и слияние Святейшего Синода с Министерством народного просвещения, и образование сугубого «министерства» кн. А.Н.Голицына, это и идея Сперанского, создать какой-то особый корпус священников, во многом осуществленная, это и попытки создать из священников врачей и пахарей в 40-е годы. Отвлеченный мистицизм породил желание истончать реальность до отвлеченного символа и «ликвидировать» народ путем замены его на идеологическое клише. В приписывании народу роковой черты спасителя, мессии мы видим тот же символотворческий романтический порыв. Но символотворчество всегда не только упрощает, но и уплощает, лишает реальность субстанциальности и многообразия.
В волну неопределенного гуманизма попало не только творчество любомудров и Гоголя. Эта идеологическая зараза не миновала и Достоевского, у которого этот сентиментальный, душевный гуманизм так часто неискушенными в религиозной жизни людьми принимается за христианство и церковность. В самом деле, все, что сказал старец Макарий по отношению к Гоголю, вполне применимо и к Достоевскому. У него тот же свет душевный, очень чувствительный, зачастую надрывный до какого-то крика тон, но ясности и духовности — никакой. Потому он так и нравится людям душевным, что созвучен им и служит упоительным соблазном заменить суровость Слова Божия и трудного тесного пути в Царство Божье на некое подобие этого Царства, но не требующее от человека отречения от себя и трудного делания в церковной ограде. Велик соблазн... Достоевский отрицал первородный грех и проповедовал морализм в духе Руссо. «Из этого вытекает, — пишет Концевич. — что созданный им тип о. Зосимы не совпадает не только с оптинскими старцами, но даже с ликом всех преподобных Православной Церкви» (Концевич, 598). В моралистическом христианстве Достоевского все явления объясняются естественным образом. Здесь полная параллель с «Отцом Сергием» Льва Толстого. У Достоевского отчетливо звучат идеи, характерные для иудаизма.
Дуализм гностиков и манихеев, сконцентрированный в каббале и тщательно штудируемый в ложах, облекся в русской общественной жизни в яркие одежды социальных чаяний и революционных порывов. Настоящее в романтическом настрое — это всегда скука, это всегда косность и тоска. Романтизм живет ожиданием будущего, которое никогда не наступает. И эта тоска и ожидание будущего стало лейтмотивом всей русской литературыХIХ века. В этом умонастроении легко находит себе место и обличительный пафос. Вспомним и «Вишневый сад» Чехова. где герои так упоительно взывают к будущим красивым людям, вспомним эти завывания о сверхчеловеках, этих красавцах и умницах, которые будут жить «после нас». Еще один шаг и вот все настоящее не более, чем навоз для прекрасного будущего.
Вместе с уплощением шло и опрощение, вражда к христианской культуре, которая враждебна «простому» человеку и ему не нужна. Писарев, Добролюбов и весь русский нигилизм — это только логическое следствие того же романтизма с его ожиданием примитивного будущего и отрицанием бездонного по своему богатству и ценности настоящего. Многообразие жизни и ее божественная цельность, ответственность за каждую былинку, уступают в романтизме желанию все переделать по своему, по своим меркам «социальной справедливости». Что из этого получилось — нам известно лучше, чем кому бы то ни было в мире.
Всей этой грандиозной и чисто дьявольской утопии, которую несла магистральная, романтическая линия русской литературы, противостоит лишь реальность, вернуться к которой и быть с которой великая задача человечества и каждого человека. Путь к этой реальности, как делу всей жизни — это путь духовного трезвения, путь умного делания, это путь борьбы с своими помыслами, мечтательностью и тонким самообольщением своим «я», это путь Православной церковной жизни по вероучению Св. Отцов. Реальность мира Божьего или мечтательный мир темных сил, в котором человек видит себя творцом всего сущего, наделенным всемогуществом, — третьего не дано.
ЛИТЕРАТУРА И ДУША ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ
То. что мы называем «культурой», сводится к набору многочисленных признаков и явлений, перечислять которые было бы сложно. Как говорят специалисты, существует более пятидесяти определений слова «культура». И к этим определениям можно добавить при желании еще примерно столько же. Любопытно, однако, что само это слово на Русской земле появилось, едва ли не в конце века восемнадцатого, то есть тогда, когда безбожие на Руси шло полным ходом и нужно было как-то определить новую идеологию, новую религию и новые верования, устремленные на мирское благополучие и создание на земле царства Астреи, то есть, по-нынешнему, коммунизма, или, по-иудейски, «гао-лам габа», рая на земле. «Культуры» не было в Московской Руси, а в Петровской, Петербургской она вдруг появилась. Откуда, с чего, с каких рыжиков? И вдруг выяснилось, что какие-то ее проблески были и в допетровской Руси, но так себе, кое-что и совсем мало. Теперь тоже мало. но будет много. С этой верой в неизбежность накопления «культуры», когда ее станет очень много, и наступит полное исчезновение всех вредных привычек человеческих, не станет воровства, убийств, угнетения богатыми бедных и не станет даже и самих-то бедных, как, впрочем, и богатых, рождались, жили и умирали целые поколения русских образованных на западный лад людей, часто вовсе неглупых во всех отношениях. А самым некультурным был, понятно, крестьянин. Он не читал романов, ничего не знал об Антоне Рубинштейне и даже о Пушкине чаще всего ничего не слыхал, не говоря уж о Толстом, или, на худой конец, о Фейербахе или Гегеле. Писарев, апостол этой детской веры в преобразующую роль «культуры», уверял из статьи в статью, что от того у нас есть душегубы и воры, что мало образования, мало знают беллетристику, биологию и физику. И как только удастся всех поголовно загнать в школы, так и наступит рай земной. В этой же детской и примитивной вере в исцеляющую роль искусств и наук пребывали и все наши народные и революционные демократы от Чернышевского до Михайловского включительно.