На путях русской истории общественных движений сошлись идеи анархиста Бакунина, с его выдуманной русской общиной, как готовой ячейкой будущего справедливого социализма, и идеи славянофилов касательно той же общины, и тоже как начала социалистического, где не будет никакой частной собственности, этого главного социального греха, несущего разлад, распад общества на атомы-личности. И та, и другая сторона отрицает государство и борется за его уничтожение: государство — тело, плоть гностиков, начало враждебное свободе духа по самой сути, и должно быть уничтожено. Большевики довели идею государства, как абсолютного зла, до самоочевидной для всех нас истины.
Утопия наползла на Россию, все нивелирующая и разлагающая. И славянофилы и западники отрицали историю Русского государства и само их историческое мышление, нечувствительное к реальности его и быту, к психологии и особенностям русского народа, было крайне безответственно. Под пером философов и романистов, русский народ терял свои национальные черты и становился носителем какой-то вселенской идеи, которая всех во всем мире объединит. Этот символический схематизм, с его притязательными поползновениями лишить народ реального и повседневного бытия и превратить в идеологическую вывеску вселенской идеи по Шеллингу стал подлинным проклятием русской мысли XIX века. Эта мысль, воспитанная на мистическом пиетизме и отвлеченном геометрическом схематизме школ-рассадников масонских лож, была способна лишь на голый символизм и беспочвенность, на замыкание в самой себе.
Правительственный аппарат, подавив общественную активность Церкви, создал духовный вакуум. Из предполагаемого опасения породить у верующих вопросы в делах веры запрещали печатать богословские труды, книжки христианского содержания для детей, юношества; долго не решались издавать Библию на русском языке и совсем запрещалось издавать критику на другие вероучения, почти не было критики материалистических учений. В результате создавалось впечатление, что священнослужителям Церкви нечего было сказать. Консервативные охранительные силы России, такие лица, как обер-прокуроры С.Д.Нечаев (1833 — 1881) затем граф Н.А.Протасов, К.П.Победоносцев не столько охраняли Церковь, сколько охраняли русское общество от Церкви. В этом факте — вся печаль и обида русской истории прошлого века. Этот консерватизм был порожден маловерием в силу Слова Божьего и в силу Церкви все обнять, все понять и все осветить своим благодатным светом — всю науку, все искусство, всю человеческую психологию. Потому-то пошлому по своей сути толстовству и нашлось место в русской интеллигентной жизни. Мещанское толстовство отвечало мещанской сути русского революционерства.
Масонство оказывало глубокое влияние на все формирование русской культуры не только во времена екатерининские и александровские, но и в последующие десятилетия. И не только в теоретическом смысле, но и во влиянии на личные судьбы творцов русской культуры.
Едва ли не самая трагичная фигура среди них — Гоголь. Он воспитывался в Нежинской гимназии, созданной как лицей графа Безбородко. Здесь Гоголь прошел полный искус либеральной мысли и был опален дыханием масонских идей, с их явным безбожием и кощунственным по отношению к Церкви направлением. Здесь преподавали крупные масоны Орлай, Зингер, Шапалинский, Белорусов. Вся среда, в которой рос Гоголь, была пронизана космополитическим направлением и неприятием России в ее наличном духовном историческом составе. Трощинский, Капнисты, семья известного масона Лукашевича, двоюродные племянники которого учились вместе с Гоголем — все это вместе создало то гнездо масонской идеологии, которым стала гимназия. Здесь среди учеников было создано тайное братство (см. Машинский: «Гоголь и дело о вольнодумстве»).
То, что большинство преподавателей в гимназии состояло членами масонских лож, не могло быть случайным. Преподавание велось в духе. исключительно враждебном царствующей династии и вероучению православному. В преподавании «естественного права» проводилась мысль о законности мщения, о неправомочности самодержавия, у учеников воспитывалось презрение к учению Церкви. Учили лгать и лицемерить. Гоголь вышел из гимназии законченным романтиком и меланхоликом. Он был опустошен, и пароксизмы самой черной тоски охватывали его по вечерам, когда он приходил после службы домой. Чтобы спастись, он в эти черные минуты брался сочинять что-нибудь смешное для себя.
По воспитанию он был западником, и таким и остался. России он не понимал и не чувствовал. Он ее выдумывал. Он создал карикатуры и маски. Однажды наступил момент, когда он понял, что его талант используют разрушители России, и что он им нужен только в качестве разрушителя, обличителя, карикатуриста. Он содрогнулся, обиделся и пытался вырваться из смертоносных объятий своих «друзей», и был записан ими в сумасшедшие. Это предательство тех, кого он считал своими близкими, ускорило его конец. Трудно найти в мире человека, который был бы так одинок в последние месяцы своей жизни, как Гоголь. Он жил не среди друзей, а среди идеологов, и понял это слишком поздно. Страшное раздвоение всей его личности сопровождало его всю жизнь, и начало этому раздвоению было положено самим воспитанием в отвлеченном круге беспочвенных идей масонских лож, идей гуманного романтизма с их тупиковым исходом в мечтательную сентиментальность, презрение к настоящему и вечное ожидание никогда не наступающего будущего. Из этого же круга идей и его осознание себя пророком, витией, это обольщение гордыней, которое едва ли не более других обольщений заслоняет от человека духовный опыт абсолютной реальности и трезвенности — опыт Церкви. Гордыня — это роковое наследие того тайного братства в гимназии, членом которого Гоголь состоял. О том. что его отношение к России имело сознательно негативное направление в первые годы по окончании гимназии — говорит и то характерное письмо Погодину, в котором он советует изображать русских бояр поглупее и посмешнее, причем чем ближе к престолу, тем глупее. Россия и в дальнейшем оставалась для него лишь мечтой. Он не видел разницы между православием и католичеством, и не видел необходимости обратиться к учению Церкви: «...религия наша, как и католическая, совершенно одно и тоже, и потому совершенно нет надобности переменить одну на другую. Та и другая истинна...» Так никогда не мог бы сказать человек, который имеет хоть малую толику реальной веры и церковного опыта. Но так мог сказать человек, прошедший сквозь космополитическое горнило религиозного экуменизма, в котором все обряды есть пустая формальность и все они — одно в разных формах. Эта школа бездуховного пиетизма, насаждаемого масонскими ложами, делала человека религиозно нечувствительным и неверующим.
Для Гоголя, как и для многих других творцов русской литературы, в какой-то миг вдруг обнаружилось, что магия искусства иллюзорна. Вместо всесилия — двусмысленность, делающая его бессильным. Результат воздействия непредсказуем. В искусстве дух не находит себе пропитания и еще более алчен. Добрый и злой равно наслаждаются творением гения, но добрый остается добрым, а злой злым, и каждый находит в ней себе оправдание. Эта суровая правда открылась Гоголю и, возможно, отсюда его влечение к прямой поучающей речи. Но плащ пророка, заимствованный им у романтической эпохи, оказал ему плохую услугу — он больше раздражал, чем поучал. Его «Выбранные места из переписки с друзьями» это вся та же идея, «священного царства».
Это то же «истинное государство верующих», проповедуемое в «Новом начертании Истинной Теологии» европейских масонов конца XVIII века (см. также соч. Гаугвица «Пасторское послание», пер. 1785 г.). Теократическая идея строителей нового общества на земле, общества муравейника, в котором личности нет места, как нет места и личному выбору, а, следовательно, и нет места любви, добру и самой морали, в основании которой всегда лежит свобода выбора, эта еретическая утопия нашла место и в идее Гоголя, слегка прикровенная ссылкой на Церковь православную. Но это прикровение менее всего могло обмануть читателей, искушенных в мистической и религиозной литературе. Видимо, в какие-то моменты и сам Гоголь чувствовал, что находится под воздействием обольщения, а потому и писал: «Дивись, сын мой, ужасному обольщению беса. Он во все силится проникнуть: в наши дела. в наши мысли и даже в самое вдохновение...»