Мы взялись за руки в темноте. Считая вслух, я в то же время думал: Оно, родившись, оправдает всю глупую болтовню одержимцев. Бедные одержимцы целыми ночами разыгрывали химические свадьбы, ломали голову, удастся ли породить восемнадцатикаратное золото и окажется ли философский камень ляписом экзиллисом, несчастным глиняным Граалем, а мой Грааль — вот он, почти получен из драгоценного Лииного горнила.
— Вот-вот, — кивала Лия, держа руку на своем круглом горячем сосуде, — тут и настаивается заложенное тобой прекрасное сырье. Твои алхимики что говорят на этот счет, что происходит в посудине?
— Там клокочут меланхолия и сернистая земля, черный свинец и сатурново масло бурлят в темном чреве — это Стикс: размягчение, томление, перетирание, разжижение, смешивание, налитывание, затопление. Унавоженная почва, зловонная могила…
— Что они, все импотенты? Не знают, что там прячется «бело-розовое диво, и пречисто, и красиво»?
— Нет, они это учитывают, но твой живот для них всего лишь метафора, передающая тайну…
— Не существует никакой тайны, Пиф. Известно во всех деталях, как формируется Оно со всеми лапками, глазками, печеночками, селезеночками…
— Господи, сколько должно быть печенок. Оно что — ребенок Розмари?
— Это я для красного словца. Но вообще мы должны быть готовы принять Его даже если Оно двухголовое.
— Еще бы. Я научу обе головы играть дуэты для тромбона и кларнета… Хотя нет, необходимы четыре руки, а это чересчур. С другой стороны, какой вышел бы пианист! Брр. Что за разговорчики. Как бы то ни было, даже и моим одержимцам известно, что в этот день в клинике намечается Белое Деяние, Добрая алхимия, после заклинаний будет нарождаться Ребис, это андрогин, двоеполый гомункул…
— Вот только нам двоеполого не хватало. Слушай лучше, давай назовем его Джулио/Джулия, как моего дедушку, хорошо?
— Ладно, звучит хорошо, я согласен.
Эх, если бы я на этом остановился. На Белом Деянии, добром гримуаре, дать бы его всем адептам Изиды без покрывал, объяснить им, что секретум еекреторум не надо больше разыскивать, что прочтение жизни не предполагает никаких запрятанных смыслов, то-то и оно-то, всего-то и делов-то, в животах всех на свете Лий, в родильных палатах, на соломенных подстилках, у реки на светлой отмели, на песочке — а философские камни, выходящие из «экзилия»-«изгнания», святые Граали — это обезьянки с болтающимся обрывками пуповины, орущие в руках у доктора, получая шлепки по заду. Незнаемыми Старшинами в данном случае выступали мы с Лией, и не такими уж незнаемыми, ибо наше порождение готовилось узнать нас довольно скоро, и кстати, без всякой помощи этого дуролома де Местра.[112]
Нет бы тогда остановиться. Но мы — одержимые дьявольскою гордыней — захотели сыграть в прятки с дьявольскими духовидцами, доказать им, что раз пошло на космический заговор, мы придумаем им такой, что космичнее не бывает.
— Поделом тебе, — твердил я про себя тогда вечером, — вот сиди теперь, трясись, жди, чем кончится дело под маятником Фуко.
78
Я сказал бы, конечно, что эта монструозная помесь не исходит из материнского лона, но несомненно от какого-либо Эфиальта, от какого-либо инкуба, или от иного ужасающего демона, и что зачата она была грибом, зловонным и ядовитым, детищем фавнов и нимф, более походящим на демона, нежели на человека.
В тот день я хотел остаться дома, чуяло мое сердце. Но Лия потребовала, чтоб я не изображал принца-консорта и шел на работу.
— Время еще не наступило, да и мне надо пойти по делам. Пиф, отправляйся.
Перед самой дверью конторы я заметил, что приоткрывается дверь мастерской чучельщика. Высунулся господин Салон в своем желтом рабочем фартуке. Я остановился поздороваться, он пригласил меня войти, и я решил посмотреть, что же такое чучельная мастерская.
Когда-то, по всей видимости, это была нормальная квартира, но Салон, сломал все внутренние переборки, и теперь сразу от входа открывался грот неопределенных, весьма обширных размеров. По непонятной архитектурной прихоти это крыло строения имело двускатное перекрытие, и свет проникал в помещение искоса, через потолок. Стекла в окнах были или матовые, или очень грязные, а может быть, Салон поставил в них защитные шторки; или, что ли, нагромождения предметов (страх пустоты выступал лейтмотивом декора) способствовали какой-то особой пасмурности освещения. К тому же это темное пространство было заполнено, как в лабиринте, стеллажами старинной аптеки, среди которых открывались арки, а за ними — лазы, ходы, закоулки. Доминирующим цветом был коричневый: коричневые стены, полки, потолок, и коричневым казался смешанный свет, получаемый от затененного дневного и от старых светильников, пятнами тут и там освещавших поверхности. Первое впечатление было — как будто попал в скрипичную мастерскую, в которой все мастера перемерли еще во времена Страдивариуса, а пыль с тех пор все откладывается и откладывается на округлых пузах контрабасов.
Потом, постепенно приспособив глаза, я увидел, что нахожусь, как, собственно, и надо было ждать, в окаменевшем зоопарке. Какой-то медведь карабкался по искусственному дереву, глаза его блистали стеклом, у меня под боком гнездился насупленный отупелый сыч, а впереди по столику шагала ласка — а может быть, и куница, или же хорек. Посередине стола возвышался доисторический скелет незнакомого мне ископавра.
Это, судя по рентгену, мог быть гепард, или пума, или пес огромных размеров, на скелете в разных местах были намотаны пучки пакли, костяк армирован железом.
— Дог одной богатой и чувствительной дамы, — хихикнул Салон. — Он останется с ней навеки, такой точно, каким был в лучшее время их супружеской жизни. Видите, как это делается? Спустив шкуру с трупа, мездру натирают мышьяковым мылом, потом кости мочат и вываривают. Видите, там целая полка берцовых костей, под нею — ребра и заготовки грудных клеток. Имеют вид, правда? Кости скрепляются при помощи металлической проволоки; когда скелет собран весь, я сажаю его на раму, потом подкладываю севе, использую довольно часто или папье-маше, или гипс. И под конец обтягиваю кожей. Моя работа противостоит и силе смерти, и силе тления. Вот этот филин, например, правда, похож на живого?
Я посмотрел и понял, что отныне любой живой филин покажется мне мертвым, побывавшим в руках Салона и обретшим склеротическую вековечвость. Глядя в лицо бальзамировщика этих фараонских зверомумий, на его кустистые брови, серые скулы, я пытался распознать, жив ли он сам или же являет собою лучший образец своего собственного искусства.
Чтобы удобнее рассмотреть его, я попятился на один шаг назад и почувствовал, что меня гладят по затылку. В ужасе обернувшись, я увидел, что привел в движение маятник.
Огромная потрошеная птица болталась у меня перед носом, подвешенная на железной палке, протыкавшей ее насквозь. Прут проходил, ломая череп, в распахнутую грудную клетку, и там было видно, что где некогда находились сердце и зоб, железный штырь расходился, образуя перевернутый трезубец. Самый массивный из зубов протыкал то место, в котором должны были бы помещаться кишки, а потом нацеливался в землю, напоминая шпагу. Два же боковых крюка пронизывали насквозь лапы птицы и симметрично высовывались среди когтей. Птица мерно качалась, а три сквозных острия легонько намечали на полу траекторию, которую они процарапали бы, будь движение сильнее.
— Отличный экземпляр царского орла, — сказал Салон. — Но с ним еще работы на несколько дней. Я как раз подбирал глаза. — И он показал мне коробку, наполненную роговицами и стеклянными зрачками. Палач, вырвавший глаза у святой Лючии, помер бы от зависти. За всю свою карьеру он не накопил столько реликвий. — Здесь возни-то побольше, чем с насекомыми. Тем что надо? Коробку да булавочку. А беспозвоночным, например, требуется уже и формалин.
112
Жозеф де Местр (1753–1821) — французский писатель и религиозный философ.