Он улыбнулся притворно-сонной улыбкой, повернул голову так, что я уловила на миг блеск его синих глаз и тут же пожалела о том, что затеяла неразумный флирт. Вспомнив, что одежда на мне совсем прозрачная, я отплыла к другому краю бассейна. А надо ли было? Того ли я хотела на самом деле?
— Ты покинула меня, очаровательная Элеонора, — заметил Раймунд с сожалением.
С непринужденным изяществом он наполнил кубки вином и поманил меня пальцем. Я поплыла обратно. Взяла изумительный стеклянный кубок, деликатно погрузилась так, чтобы вода покрывала мою грудь, и стала потягивать вино, глядя на Раймунда поверх кубка.
— Людовик готовится отбыть, уже почти все готово, — сказал Раймунд, удивив меня неожиданной сменой темы. Разве мы встретились здесь ради того, чтобы обсуждать политические дела? — К концу недели он уйдет.
— Я знаю.
Раймунд вскинул голову:
— Так ты твердо решила остаться?
— Если вы меня примете.
— Непременно! — Он приблизился и поцеловал меня в висок. — Прекрасная моя Элеонора. Будь моя воля, ты бы навсегда осталась здесь, со мной.
А что бы сказала на это твоя жена? Должна признать, о Констанции я совсем не думала. Мы редко виделись: она со своими женщинами проводила время в уединении и не бывала ни на пирах, ни на охоте, даже в саду не гуляла. Время от времени я навещала ее в покоях, куда мало кто имел доступ. Чем заполняла Констанция свой досуг? Лучше бы уж она, подумалось мне, повнимательнее приглядывала за своим красавцем супругом.
— Полагаю, я смогла бы, — ответила я.
Раймунд резко запрокинул голову, подняв фонтан брызг, и допил свой кубок до дна.
— Не сможешь. Я слишком хорошо тебя знаю. В твоей крови живет Аквитания. Ты всегда найдешь причину, чтобы вернуться домой.
— Вы слишком хорошо меня изучили. И всего-то за восемь дней. — Я допила густое антиохийское вино и вздохнула от удовольствия. — А кажется, целая вечность прошла.
— Вечность… — Раймунд забрал у меня кубок, поставил на край бассейна. — Иди ко мне ближе.
Переплел наши пальцы и бережно подтянул меня к себе; я встала рядом, покачнувшись, но устояв на ногах. Он легонько, едва прикасаясь, провел пальцами по моей руке, поцеловал в лоб, потом коснулся губами волос, завивавшихся на виске.
Потянул ноздрями воздух.
— Что такое?
— Ты умащиваешь волосы каким-то колдовским снадобьем, — пробормотал Раймунд. — Могу поклясться, что ты ведьма.
— Я не пользуюсь заклинаниями.
— Правда? — Он смотрел на меня весело и в то же время как-то серьезно. — До этой минуты я всегда хранил верность Констанции, даже в мыслях… Но сейчас…
Я отчаянно закачала головой: теперь, когда пришлось взглянуть правде в глаза, мною овладел испуг.
— Пойдем со мной… — позвал Раймунд.
Не столько позвал, сколько спросил, оставляя право выбора за мной. Бог свидетель, я не могу взваливать всю вину на его плечи. Я пошла за ним без единого слова. В комнату для переодевания, где стоял диван, застеленный полотном и усыпанный шелковыми подушками. Что произошло там между нами, должно остаться нерассказанным; свидетелей не было. Довольно сказать, что мой князь Антиохийский заново показал мне все, что я уже знала, и поразил тем, что оставалось мне до тех пор неведомым.
— Нас ожидает за это проклятие, — сказала я, когда отдышалась и вновь обрела способность говорить. — Всеобщее осуждение.
— Нас осудят и проклянут за множество вещей. Разве не вольны мы сами выбирать, в чем грешить?
Это было преступлением. Разумеется, было, как бы я ни пыталась оправдывать то, что мы совершили, как бы ни пытался Раймунд убедить меня, что ничего дурного этом нет, зла мы никому не причинили. Кровосмесительство. Слово само по себе неприятное, а к этому надо еще добавить суровое осуждение и поношение со стороны тех, кто придерживается строгих христианских требований. Людовик никогда не смог бы поверить, что я способна даже помыслить о таком, а тем более совершить на деле. Но я поверить могла.
С моей точки зрения, то, что мы совершили, проистекало из любви и никому не причинило вреда. Для Людовика же это был смертный грех, заслуживающий наказания адскими муками, никак не меньше.
Но как сам Бог рассудит?
Раймунд был, возможно, слишком близок ко мне по имени, по крови, но ведь я совершенно его не знала как родственника, да и по возрасту он вряд ли мог мною руководить. Мы были во всем похожи, как половинки единого целого. В обоих говорила аквитанская кровь, так притягивавшая нас друг к другу.
Когда Предвечный призовет меня в день смерти на свой суд, что скажу я?
Я была любовницей своего дяди.
Обречет ли Он меня на вечные муки в преисподней? Осудил ли Он деда моего за супружескую измену? И бабушку мою — за то, что она предала своего мужа и свою семью? Конечно, Он будет судить по тому, что увидит в сердцах наших, моем и Раймунда. Там нет ни зла, ни коварства. Нет жестокости, нет жажды мщения. Не может быть, чтобы Бог осудил меня со всей силой своего гнева. Он осенит меня состраданием своим. Его слезы смешаются с моими. Он поймет меня, когда я перед Ним предстану. В этом я не сомневалась.
В конце концов, вся разница только в степени родства, разве нет? Близкое родство с Раймундом — кровосмесительство, грех, заслуживающий сурового осуждения. А родство с Людовиком чуть более отдаленное — и оно всего лишь ставит под вопрос законность нашего брака, но не обрекает меня на вечную погибель.
Если бы Раймунд приходился мне двоюродным братом, никто бы особенно не возражал.
Видите, как я умею подбирать доводы в свое оправдание?
Единственный повод для сожалений… Раймунд преследовал свои собственные цели. Нет, я не сомневаюсь в том, что он меня любил, желал меня, но он хотел также закрепить на своей стороне все мое влияние, силу моего войска; а как лучше всего добиться этого, если не разделив ложе? Не так, как анжуец, скрытный и беспощадный — сердце Раймувда было открыто для меня, он заботился обо мне. Я с самого начала понимала, что нужно от меня Раймунду, да он этого никогда и не скрывал. И это вовсе не значило, что он не испытывал ко мне самых нежных чувств. Мы искренне любили друг друга, искренне заботились друг о друге, сознавая, что нас ожидает расплата, но не придавая ей большого значения.
Почему же я позволила себе идти этой скользкой дорожкой?
Возможно, утратила разум на горе Кадм и среди ужасов Атталии. Ненадолго. Вот и все, что я могу сказать в свою защиту.
Подумала ли я о Констанции? Нет, ни разу. Может быть, как раз за это я заслуживаю осуждения.
Я спала и сквозь сон услыхала какой-то звук, почувствовала движение воздуха. Открыла глаза, но не пошевелилась. Никого. Погруженная во тьму спальня (значит, до рассвета еще далеко) была пуста. Наверное, какая-нибудь птица взлетела с ветки в саду — окно было растворено, впуская в комнату ночную прохладу. Я снова смежила веки.
По полу прошелестел шаг обутой в сапог ноги. Сухо зашуршала, звякнула колечками кольчуга. В спальне кто-то был. Я медленно села на постели, сердце тяжело заколотилось.
— Агнесса?
Пошевелилась чья-то тень. Я вдруг испугалась, выхватила из-под подушки кинжал-мизерикорд [81]— тонкий смертоносный клинок, который проникал между сочленениями доспехов. Рыцари-крестоносцы носили такой, чтобы нанести последний удар, если им угрожал турецкий плен. Я взяла в привычку не расставаться с ним после событий на горе Кадм.
— Кто здесь? Что нужно?
Лезвие моего кинжала вдруг осветилось на всю длину: на него упал луч старательно прикрытого фонаря. Я сжала рукоять кинжала, готовясь нанести удар.
— Чтоб тебе черт! — ругательство сразу оборвалось. — Э, нет, не выйдет…
Молниеносное движение, и мое запястье оказалось зажато железной хваткой, а рука в кольчужной рукавице вырвала из моих пальцев кинжал. Так это сарацины пришли убить меня? Началось их ужасное нападение на Антиохию? Но почему тогда не слышно шума битвы? Почему молчат и часовые Раймунда, и крестоносное воинство?
81
Мизерикорд, мизерикордия (буквал. «милосердие») — узкий трехгранный кинжал, который рыцари использовали в основном для добивания противника на турнире или на поле боя. Появился в XII в. у рыцарей ордена госпитальеров (иоаннитов) входил в обязательную экипировку. Совершать же самоубийство рыцарям запрещала христианская религия.