К своему аресту, суду и приговору политические относились как к чему-то должному. Григорий Иванович обратил внимание, что у товарища Павла слезятся глаза, лицо стало прозрачным, с подозрительным румянцем на щеках, — по всем приметам, у него начинался туберкулез. Но старик оставался деятельным и бодрым.

В его разговорах с товарищами то и дело упоминалось имя Ленина. Товарищ Павел часто начинал так: «А знаете, что думает Владимир Ильич по поводу того-то и того-то?» В окружении товарища Павла несколько раз на дню можно было услышать: «Ленин пишет…», «Ленин считает…» На расспросы Котовского маленький заика, с трудом выговаривая слова, пояснил, что для большевиков авторитет вождя так высок, так высок — сравнить просто не с чем.

Одноглазый Молотобоец расспрашивал соседей о положении в организациях Москвы, настроениях рабочих, партийной работе в районах, о настроении интеллигенции, среди которой в то время усиливался разброд.

В беседах с кандальниками товарищ Павел уверял, что в мире, судя по всему, готовится большая война. Конечно, война принесет много бед, но она неизбежно обострит недовольство рабочих и крестьян и в конечном счете приведет к революции. Такова логика исторического развития.

На протяжении нескольких месяцев пути в Сибирь речь политических звучала неизменно бодро, часто раздавался смех, вызывая недовольство конвоя.

Удивительно, думал Котовский, чем тяжелее становилось на этапе, тем тверже эти люди верили, что лучшие времена не за горами. Голодные, больные, в железе по рукам и ногам, они жили большой, неистребимой надеждой.

Этап был долог, двигались медленно, с дневками и ночевками, и кругозор Котовского день ото дня расширялся. События 1905 года были лишь первым натиском великой бури. Подпольщики, о которых он когда-то пренебрежительно отзывался в споре с Михаилом Романовым, не страшились ни масштабов начатого дела, ни трудностей, ни расстояний. Убегая из тюрем и ссылки, они появлялись в крупных европейских городах, в Америке, Австралии, Японии, даже на экзотических Гавайских островах, и всюду с муравьиным упорством продолжали свою разрушительную, но в то же время и созидательную деятельность.

Мало-помалу он убеждался, что царское самодержавие имеет в их лице несокрушимого противника.

Молотобоец, когда им с Котовским выпадало идти рядом, рассказывал, что мальчишкой он две зимы учился в церковноприходской школе. Собственно, не учился, а чистил от слега дорожку к дому дьячка, бегал у дьячихи на посылках, подавал в алтарь просфиры с поминанием за упокой, таскал подсвечники, читал псалтырь над покойниками. В четырнадцать лет уехал на заработки в Москву, поступил на фабрику Цинделя. Фабричная казарма, водка, драки… Зимой на льду Москвы-реки устраивались «стенки»: Симонова слобода против Дангауэровки или же деповские против фабричных. Но вот первые подпольные собрания за Калитниками, у забора Андроньевского монастыря. Появилась цель — сплотить рабочих, направить их силы не друг против друга, а против общего врага. Гвоздильный завод Гужона, нефтяной завод в Анненгофской роще, завод Бари за Симоновой слободой… Объединялось рабочее племя — люди, о которых Карл Маркс сказал, что им нечего терять, кроме своих цепей.

Молотобоец был участником знаменитой Обуховской обороны, семь месяцев просидел в одиночке, а затем был выслан в Якутскую губернию под гласный надзор полиции.

Среди осужденных царским судом на каторгу и ссылку были, к удивлению Котовского, не одни рабочие и крестьяне, бунтовать которым, как говорится, сам бог велел. Много было интеллигенции, даже дворян, людей вполне обеспеченных. Ему показали юношу, сына арендатора, выросшего в богатой семье, в собственном имении. Брел в кандалах учитель, отвесивший гневную пощечину самому министру просвещения Сабурову. Перешептывались о таинственном угрюмом арестанте, к которому в харьковскую тюрьму зачем-то поздно ночью приезжал генерал-губернатор.

Котовский считал, что Молотобойцу с приговором повезло: ссылка — не каторга. Но запротестовали сразу и Молотобоец, и заика. По их мнению, ссылка гораздо тяжелей, чем тюрьма и даже каторга. На каторге люди находятся в коллективе, и страдания, которые они переносят, объединяют их между собой. В ссылке же человек одинок, он лишен права на труд, ему запрещено выходить даже за околицу. Как правило, ссыльных загоняют в такие глухие углы, где еще не знают употребления колеса. Недаром среди ссыльных необычайно высок процент самоубийств и случаев душевного помешательства.

— Человек же не вяленая вобла! — сказал с досадой Молотобоец. — У него и душа, и мозги.

— Вяленая вобла… — усмехнулся Григорий Иванович, подтягивая ремень от ножных кандалов. — Щедрина цитируете?

Ему показалось, что Молотобоец и заика удивились, посмотрели на него с интересом.

— Чит-тали? — спросил заика.

— Приходилось, — уклончиво ответил Григорий Иванович, задетый тем, что товарищи по этапу удивлены его начитанностью.

Впоследствии он узнал, что Салтыков-Щедрин был любимым писателем политических. В этапе, споря между собой, обличая друг друга, они то и дело поминали «премудрого пескаря», «самоотверженного зайца», «карася-идеалиста» — полунамеки, вполне попятные Котовскому.

Поняв перемену в настроении Котовского, маленький заика сжал его руку. Григорий Иванович ничего не сказал, но на сердце у него потеплело. Через несколько минут он спросил:

— Но бежать из ссылки легче?

Заика и Молотобоец переглянулись. Да, это, пожалуй, единственное, что говорит в пользу ссылки: бежать оттуда все-таки проще, чем с каторги.

В семидесяти шести верстах от Иркутска находится Александровский централ — зловещие ворота сибирской каторги.

После Красноярска в этапе стали поговаривать о том, что ждет в Сибири. Рассказывали, что после 1905 года каторжное начальство злобствует без меры. Грозное оружие заключенных — коллективизм — оказалось сломанным. Любая попытка организовать голодовку обречена на провал. Наступил праздник реакции.

Смутно говорили о порядках в самом Александровске. Начальство будто бы до сих пор не могло забыть, как в 1902 году здесь восстали каторжные, выкинули охрану, забаррикадировались и держали осаду, покуда перепуганная администрация не удовлетворила все требования заключенных.

Незадолго до Александровска этап зашептался горячо и взволнованно. Обсуждалась свежая новость: в Зерентуе покончил с собой Егор Созонов, эсер, отбывавший каторгу за участие в убийстве Плеве (убийство царского министра было организовано неуловимым Борисом Савинковым; сам Савинков ареста избежал, Созонов же был схвачен и судим). Егор Созонов покончил с собой демонстративно, требуя убрать озлобленного начальника каторги. О самоубийстве удалось сообщить на волю, и власти испугались.

На испуге властей вообще построена вся система борьбы заключенных за свои права. Дело в том, что тюрьма сама по себе является свидетельством слабости и страха, недаром ее, как некое отхожее место, стараются запихнуть куда-нибудь на окраину, от глаз подальше. И вдруг мир узнает не только о тюрьме, но бунте в ней! Газеты, шум… У высокого начальства недовольно кривятся губы, — неприличную историю обычно из дома не выносят. Гримасы высокого начальства больно отзываются на низшем: там начинаются перебои сердца, дрожание ног. Жизнь портится. Поэтому до бунта никакое начальство обычно заключенных не доводит.

Так получилось и в Зерентуе: прежнего зверя начальника сменили.

Чувствовалось издали, какой неспокойной, напряженной была обстановка на всей сибирской каторге. Недаром сюда отправлялись только те, кто получал по приговору более восьми лет. Остальные отбывали наказание в тюрьмах Центральной России, — в Сибири и без них полным-полно.

Перед Александровском подтянулся и забегал конвой.

— Ногу, ногу держать как надо! — покрикивал старший. — Без разговоров! Соблюдай расстояние на одну протянутую ногу. Пара от пары на три шага… Соблюдай порядочек, иначе драться буду. Без разговоров!