Спор начальника штаба с комиссаром рассудил Девятый.

— Нашли когда лаяться! Да пошлите пополам: тех и других.

На том и решили.

Стояла поздняя теплая ночь, но деревня несла дежурство возле ревкома, где в большой комнате под караулом обнаженных шашек трое убитых проводили последние часы среди своих живых товарищей.

Во дворе раздавались голоса, бубнил как будто кто-то пьяный, Девятый прислушался и сбежал вниз разобраться, принять меры. Пьяного Герасима Петровича держали за руки Самохин и Тукс. Старик горько крутил головой, запрокидывая лицо.

— Лихо мне, сынки! Это почему же не меня, а? Или я завороженный от нее, а? Ведь меня она должна была прибрать, меня!..

«Эх, горе горькое!..» — Девятый неумело топтался. Что говорить, чем утешать?

— Дед, или мы не люди? Ты, в трон, в закон… двух сынов отдал бригаде. Так неуж бригада тебя забудет? Живи, пользуйся всем довольствием — и никаких! Не думай ничего плохого.

Старик опустился на землю, уронил голову на руки.

— Спать бы его, ребята, — предложил эскадронный.

— Нейдет мне сон! — вскинулся Герасим Петрович. — И смерть нейдет. Все меня забыли. Пусти меня, Владим Палыч, в первую разведку. Душа горит!

Потом старик стал шарить руками но земле, затих.

— Да-а… тут кто хошь скопытится, — проговорил Девятый, сходил за буркой и осторожно укрыл спящего.

Приготовления к последним траурным минутам шли незаметно, в течение короткой летней ночи, и к тому времени, когда на заалевших копчиках тополей завозились и стали пробовать голоса ранние скворцы, посреди широкого зеленого выгона, где еще недавно бойцы занимались утренней гимнастикой, уже чернел провал широкой ямы, ровным бугром сбоку была насыпана свежая земля.

Мрачными плотными рядами прошли два эскадрона в полном вооружении и, разомкнувшись повзводно, перестроились вокруг могилы. С боевого штандарта бригады, развернутого над гробами, как бы струилась кровь погибших— таким скорбным и величественным одновременно выглядело заслуженное кумачовое полотнище.

Сошли с коней Котовский, Борисов, Криворучко, Гажалов. Эскадронный Девятый остался верхом, оглядывая спешенный взвод Симонова с карабинами в руках.

Влезая на бугор, комиссар Борисов оступился, и в могилу по отвесным стенкам с шорохом посыпалась земля. Он проследил, как она утекала из-под ног, дождался, пока она не успокоится, и вскинул голову.

— Товарищи!.. Сегодня мы прощаемся с нашими боевыми друзьями, с нашими незабвенными кавалеристами… («Не то, не то все лезет на язык, совсем не те слова!..») Они пришли сюда из-под самого Тирасполя, пришли, чтобы наладить счастливую жизнь тамбовскому мужику, тамбовскому трудящемуся крестьянину… Теперь они будут лежать здесь вечно, а мы с вами, живые, откроем здесь памятник, чтобы люди всегда знали и помнили, кто лежит. И за что.

Выступлением своим Борисов остался недоволен. Готовясь, он обдумал все, что следовало сказать, и речь рисовалась ему страстной, задевающей каждого за душу, — такие впечатляющие вроде бы подбирались слова! Оказалось же, что подходящих слов он так и не нашел и несколько минут перед глазами замерших в строю бойцов промучился, пытаясь выразить то, что разрывало ему сердце.

После комиссара на бугор влез Криворучко.

— Нету для бойца чужой земли! — говорил он с таким напором, будто с кем-то спорил. — Нету!.. Вся она везде своя, наша. Пускай в Тамбове, пускай в Тирасполе… И теперь, когда Семен погиб и лежит здесь мертвый, когда пацан Колька, которому было лет двенадцать или тринадцать и ни секунды больше, когда Бориска, последний сын, не может больше согревать своего старого отца… клянемся, что никогда их не забудем… клянемся, что отдадим свои жизни не дешевле, чем они, и спровадим на тот свет не один десяток сволочей. Уж в этом мы клянемся!

Чтобы прикрыть свое лицо, Криворучко подержался за козырек фуражки.

— Когда-нибудь, — заговорил он снова, и голос его зазвучал ровнее, — когда-нибудь будет время и вот эти самые свои шашки мы отдадим на завод, чтобы нам из них наделали — чего вы думаете? — хороших настоящих плугов. Да, плугов, потому что так говорил еще наш дорогой учитель товарищ Карл Маркс!

Криворучко не был полностью уверен, что Карл Маркс говорил именно так, и в надежде на одобрительный кивок оглянулся на комбрига.

Кажется, ни сам Котовский, ни даже комиссар не обратили внимания, что там говорит о Карле Марксе бывший вахмистр. Скорбные глаза комбрига не отрывались от прекрасного, изрубцованного врагом лица Зацепы, от серебряной трубы на крышке маленького гроба. Колькиной матери он обещал сделать из парнишки настоящего человека и, несмотря на малолетство, ввел его в железное братство людей, у которых настоящая жизнь тоже только-только начинала идти в рост. В смысле будущего он был наравне со всеми. Как все вокруг, он жил долгой журавлиной тягой к счастью на отвоеванной земле, узнал немигающее бесстрашие в атаке, научил себя не щуриться в любой беде, и, если бы не малолетство, геройскую смерть его можно было бы объяснить словами умницы Юцевича, как-то сказавшего, что люди гибнут по дороге к счастью, подобно кувшинам, разбивающимся на извечном пути к роднику. Да, если бы не пацанство Кольки, не малость его прожитых на этом свете лет! Тут совесть комбрига укоряла его в каком-то собственном недогляде, хотя, казалось бы, он все предусмотрел, обезопасил Кольку, как только мог. Кто же мог подумать, что страшная смерть достанет мальчишку так далеко от боя?

Уже отговорил и отошел, уступая место на бугре, Криворучко, уже Борисов кратко объявил, что сейчас выступит комбриг, а Котовский продолжал стоять с поникшей головой и ничего не замечал, не слышал… Но вот до его слуха дошла угнетающая тишина выжидания, он медленно расправился и обвел глазами ряды, ряды, ряды. Многое хотелось высказать над свежей могилой, над телами последних жертв в большущей нескончаемой войне, он раскрыл было рот, но, как и Криворучко, торопливо ухватил себя за козырек. Потом замотал головой и махнул рукой:

— М-можно давать залп!

Девятый оглянулся на спешенный взвод с карабинами, поднял руку и, укрощая свой голосище, дал команду. Треснул залп, и тяжелое полотнище штандарта, простреленное, обожженное порохом, дрогнуло и пошло вниз, — самый горький жест скорби о погибших. Нет ничего горше этого жеста, потому что лишь в единственном случае боевое знамя, душа и честь бригады, изменяет своей гордой, несгибаемой осанке и склоняется низко-низко, до самой земли…

Глава девятнадцатая

Вагон командующего стоял на запасных путях, под охраной матросов. Несколько проводов с вагонной крыши тянулись на шестах к облезлому станционному зданию.

Человек в командирской форме с ремнями, измученный, в пыли, пытался пробиться в вагон, показывал документы; коренастый чернявый матрос в бескозырке с георгиевскими ленточками непоколебимо стоял у ступенек и на все доказательства отвечал одним словом.

— Назад!

Комиссар Борисов, берясь за поручни, кивнул Гажалову на каменного матроса:

— Видал? Дисциплина!

В вагон поднялись втроем: Котовский, Борисов, Гажалов.

Командующий выглядел утомленным, с темными кругами под глазами. Задержав руку Котовского, сказал:

— Григорий Иванович, я знаю: у вас горе.

Слова сочувствия заставили комбрига на мгновение опустить глаза, он тотчас взял себя в руки.

— Это не помешает мне закончить операцию.

— Я знаю, как это тяжело, — проговорил Тухачевский, приобняв комбрига за плечи и подводя его к креслу у стола.

Борисов с Гажаловым стояли молчаливыми свидетелями неслужебного разговора.

В задумчивости командующий прошел на свое место, красивой рукой провел по голове и двумя пальцами, точно ножницами, прихватил на шее отросшие волосы.

— М-да… так вот.

Рассаживались по старшинству. Шашки поставили между колен. Котовский, приготовясь слушать, задвинул коробку с маузером под локоть.

Картина разгрома была полной. Тухачевский объявил, что, по предварительным подсчетам, вышли из лесу и явились с повинной несколько тысяч человек. Не удалось взять вожаков, но большинства из них уже нет в живых. Где-то еще скрывается сам Антонов, но поимка его — дело второстепенное. Главное сделано — восстание окончательно похоронено. Котовский сидел с неподвижным, как бы потухшим лицом. Командующий заговорил о том, ради чего, собственно, он отдал приказание срочно вызвать комбрига в штаб войск.