Наступила минута, когда вроде бы все было сказано. Внезапно Юцевич, за ним Борисов, а там и остальные расслышали, что улице происходит что-то необычное, — восторженно визжали ребятишки… Все подались к окну, Юденич полез выглянуть.

— Машина! — провозгласил он. — Григорь Иваныч вернулся!

Каждый, кто находился в штабе, почувствовал невыразимое облегчение. За происшествием как-то совсем забыли о комбриге. А теперь и груз с плеч, — сам приехал!

В отличие от Криворучко, комбриг не бушевал, не тряс виновника за грудь. Едва ему принесли бумагу из трибунала, он быстро пробежал ее, на мгновение зажмурился, но тут же взял себя в руки и нашарил карандаш. Наблюдавший за ним Борисов понял, насколько тяжело сейчас Котовскому, оставленному наедине с его властью и ответственностью.

Понимает ли хоть кто-нибудь, как тяжела его ноша одного за всех? Чего от него ждут? Чуда избавления? Но не кудесник он, а всего лишь командир, а значит, не может, не имеет права позволить эскадронам и полкам превратиться в сброд расхлыстанных, не знающих никакого удержу людей. На войне гуманность имеет особый смысл: ради всех не жалеют одного, поэтому доброта командира немыслима без беспощадности.

Попасть под трибунал в военной обстановке — дело ясное.

Мамая, сидевшего в амбаре под караулом, жалели всей бригадой. Неужели из-за курицы пропадет человек? Ну, холку намять следует, чтоб неповадно было. Но не расстрел же! Жалко, Ольги Петровны нет…

Штаб-трубача Кольку по дороге к штабу перехватил Девятый. С непривычки замялся, снял фуражку, погладил себя по голове. Дипломатничать эскадронный не умел, да и не любил.

— Ну что, герой? Как там Григорь-то Иваныч?

— А что с ним? — удивился Колька. — Ничего. Нормально. Как всегда.

— Слушай, Кольк… Ты бы это самое, а? Словечко бы замолвил, а? За Мамая… Жалко, слушай, парня!

— Не подлизывайся! — отрезал Колька, не любивший эскадронного за грубость. — Вот я скажу Григорь Иванычу, как ты деда материшь.

— Какого еще деда? Ты что выдумываешь?

— Какого, какого!.. Герасима Петровича, вот какого! Матюкаешься, как лошадь какая.

— Да что ты, Кольк! Это ж я жалею его. Ведь пропадает дед. Будто сам не знаешь!

— Вот сам будешь старым, тогда поймешь! С горлом со своим…

— Все состаримся, Кольк, все там будем. Одни раньше, другие позже. А Мамая, слышь, жалко. Парень-то какой! Пятерых на него не поменяешь.

О Мамае Колька тоже думал и тоже жалел его, беспутного.

— Ладно, поговорю. Но вы, Владим Палыч, деда лучше бросьте!

— Об чем разговор!.. Кольк, я бревнах сидеть буду, ты выйди, скажи. Ладно? Я ждать буду.

Комбрига Колька застал одного, в задумчивости. Григорий Иванович сидел грузно, состарившись, ворот расстегнут, под глазами опухло.

— Чего тебе? — строго спросил комбриг, но вид маленького подтянутого кавалериста смягчил его взгляд, он подманил мальчишку и обнял, зажал в коленях.

— Что, брат? Худо дело? — и сам себе ответил: — Совсем никуда.

Он не любил судов, трибуналов, и в особый отдел бригады, как правило, попадало ничтожно мало дел. «Гриша, — выговаривал ему со смехом Христофоров, — ты наш особотдел без хлеба оставляешь!» Но были преступления, которых комбриг не прощал никому. Он знал, с момента его возвращения из штаба войск в эскадронах царит глухое ожидание окончательной судьбы Мамаева. Однако именно потому, что перед лицом всей деревни, всей бригады приходилось судить своего, он утвердил приговор трибунала с тяжелым сердцем, но без колебаний. Со своего спрос строже.

— Григорь Иваныч… — осторожно приступил Колька. — Я сейчас с Девятым разговор имел.

— Ну, ну…

— За деда предупредил. Если, говорю, будешь материть…

— Слово-то! — поморщился комбриг. — Забывай ты их.

— А он? — Колька повернулся у него в коленях.

— Я вот с ним сам поговорю!

— Ему давно надо дать как следует. Подумаешь — командир!

— Он хороший командир, — заметил Котовский.

— А дед плачет! Я сам видел.

Григорий Иванович снова привлек к себе мальчишку, обнял, прикрыл глаза.

— Тут заплачешь. Ты Глеба-то не помнишь? Ну, так вот. Не хочешь, а заплачешь.

Покачиваясь вместе с Колькой, он прижимал его к себе, положив подбородок на голову мальчишки. Колька увидел столе лист с приговором, осторожно вытянул шею — и сердце его екнуло: внизу листа, под скупыми строчками, стояла броская подпись комбрига. Уже подписал, утвердил!

Эскадронный Девятый, как и обещал, дожидался бревнах. Проходили мимо бойцы, здоровались, а узнав, в чем дело, присаживались тоже. Набралось порядочно. Разговор шел об одном и том же — о Мамае. Обид на его вечную насмешливость уже никто не держал, наоборот, вспоминали только хорошее.

— Стоп! — скомандовал вдруг Девятый и поднял руку. — Замри теперь.

На крыльце штаба показался маленький трубач. Бойцы затаились.

С убитым видом Колька помотал головой: ничего не вышло.

— Я и раньше знал, — вздохнул Самохин.

— Знал ты, кацап! — напустился на него Мартынов. — Выслужиться захотел? Догонять он бросился! Ну догнал, поймал? А теперь что? Пария ни в одном бою не убили, а из-за тебя…

— А ты что хотел? Чтобы из-за вас, таких красивых, от нас весь народ откачнулся? Правильно я говорю, Владим Палыч? — Самохин повернулся к Девятому.

Эскадронный не отозвался. А черт его дери, этого Мамая! Куда смотрел, о чем думал?

В конце концов, осталась последняя надежда — комиссар. Подал ее рассудительный Самохин. Если удастся уговорить комиссара — считай, полдела сделано. Григорь Иваныч даже на Юцевича махнет рукой, а с комиссаром… Нет, если что еще и можно сделать для спасения Мамая, так только через комиссара! Придумывать что-либо другое — только время зря терять…

Борисов не считал себя ветераном бригады, однако то, что за недолгое время он достиг положения человека, к которому без боязни и смущения мог подойти поговорить любой боец, доставляло удовлетворение, о каком он мечтал в самом начале, когда узнал о назначении на место убитого Христофорова.

Утвердить себя в бригаде было сложно еще и потому, что состояла она, как и пополнялась, в основном из уроженцев Бессарабии. Добровольцы рвались к Котовскому, как к своему знаменитому земляку, и бригада помимо воинской дисциплины и боевой спайки была сильна еще и общностью землячества. Родина котовцев, Бессарабия, была захвачена румынами, и бойцы верили, что, расправившись со всеми врагами фронтах республики, Котовский поведет их освобождать родную землю.

Отношение бойцов к Котовскому было без исключения одно — преклонение. Его имя, его славу они несли с солдатской гордостью: дескать, вот как высоко взлетают наши! Но в то же время каждый понимал, что человек, чье имя реет над головами словно знамя, далеко не ровня им и соваться к нему по разным житейским пустякам неловко, неуместно. Конечно, Григорь Иваныч выслушает и поможет, но ведь не только помощи хотелось, а и разговора, чтобы собеседник слушал и вникал, поматывал бы головой! Поэтому бойцы с большей охотой шли к Борисову. К комбригу — если уж прижмет и нету выхода. А так, поговорить, порассуждать без спешки — только к комиссару. Хотя вначале окающий вологодец Борисов выглядел среди них, южан, едва ли не иностранцем, чужаком. И вот этой своей доступностью, своей необходимостью для каждого, кто его знал, Борисов гордился как большой победой.

В бригаду он пришел в разгар боев с белополяками.

В середине дня Борисов пристроился на попутную обозную фуру. Навстречу ползли повозки с ранеными. Покалеченные люди, утихомиренно лежавшие на соломенных подстилках, как будто вышли из ада, где свирепствует железо, взметая землю и разрывая человеческое тело. По мере приближения к передовой воздух как бы сжимался и густел, — атмосфера, чреватая смертью.

Он думал, что судьба его вновь повернулась необычно: предстояло стать кавалеристом. Но он принял назначение с убежденностью, что как раз именно это и нужно сейчас. Понадобилось бы, он стал бы заготавливать дрова или ловить дезертиров, теперь же потребовалось сесть в седло и освоить все, что необходимо знать коннику боевой прославленной бригады.