Как-то в раскаленный полдень набрели на брошенный колодец и вдруг увидели, что сюда же, к воде, тянется отряд с черным бархатным знаменем. Как те, так и другие отупели от жары настолько, что об оружии словно забыли. Вода!.. С черного знамени грозила вышитая надпись: «Мы горе народов утопим в крови!»

Семен снял жену с высокой груды ящиков, отнес в тень. Иссохшие губы просили хоть ложечку, хоть каплю.

Возле колодца перемешались махновцы и бойцы, каждый рвал ведро к себе. Плескалась вода на босые ноги, на запыленные сапоги, однако припасть к холодному обливному краю решимости ни у кого не хватало: а вдруг отравлена? С маузером в руке Семен протолкался вперед, ударил в плечо парня в барашковой шапке с голым, сморщенным, как у скопца, лицом. Тот вызверился, но, увидев, что человек не в себе, уступил. На Семена, наливавшего из ведра в манерку, смотрели во все глаза. Он оглянулся, поискав, кому бы дать попробовать (собаке, что ли?), потом хлебнул сам и зачмокал губами, прислушиваясь к ощущениям… Затаились! Ну, скорчится, не скорчится? Семен стал доливать манерку доверху.

— Подержись, Фрось!.. — попросил он шепотом, проливая в истомившиеся губы скупые порции воды. Махал маузером, отгоняя от лица мух.

Нет, не довезти, однако! Который день без памяти, глаз не открывает…

Сзади, у колодца, гомонили люди, раздался сочный звук удара… Похлестали друг дружку, напились и, не вспомнив об оружии, которым были увешаны, разошлись каждый своей дорогой.

С телег снимали умерших, рыли в песке ямы. Хоронили без слез, тупо. Кто-то точил на камне шашку и вслух высчитывал, сколько осталось до Житомира. Стало известно, что на днях Деникин занял Екатеринослав и повернул на Киев. Ох, торопиться надо было к Житомиру, покуда там свои.

К вечеру жара пошла на убыль, лагерь поднялся. Зацепе сказали, что пало еще три лошади. Что делать? Телеги бросать, снаряды перекладывать, не оставлять.

На помощь лошадям припрягались люди.

Громоздкое тело армии ползло по извилистым дорогам и без дорог. Стучал телеграф, скакали нарочные. Штабы получали свежие сведения, и командиры с обостренной тревогой составляли общую картину отступления. Под плотным натиском со всех сторон армия упрямо отбивалась и не прекращала движения, оставляя после себя изрытую землю, пятна костров, загаженные рощицы, растолченные поля — и могилы, могилы, могилы…

Пробиваясь на север, армия на ходу обретала необыкновенные боевые качества. Она расстреливала паникеров и трусов, горланов и подстрекателей — обрубала гнилые члены, чтобы сохранить весь организм.

Портовые рабочие с могучими плечами, батраки из немецких колоний, пастухи с крепкими обветренными скулами, тираспольские крестьяне — все они за эти недели отступления стали на одно лицо. Из человеческого месива в драных шинелях, ватниках, каких-то кацавейках выковались боеспособные соединения, военный монолит, о который потом расшиблись самые яростные атаки врага. Позднее враг, обозленный стойкой жизненной силой бойцов, а равно и устрашающим их видом, назовет армию «дикой», однако известно, что всякая брань в устах противника воспринимается похвалой.

Последний рубеж, который предстояло одолеть, чтобы соединиться со своими, находился между железнодорожными станциями Попельня и Бровки.

Каждый боец, каждый командир сознавал, что вот оно, спасение: еще одно усилие — и конец испытаниям. Неужели зря положили столько сил, столько жизней? На пройденный путь, на все, что пришлось испытать, страшно было оглянуться.

Враг, конечно, тоже понимал, что в этом месте ему представляется последний случай растрепать «дикие» живучие полки. Если они прорвутся и соединятся, значит, станут еще сильнее.

Котовский, исхудавший, воспаленный, не слезал с седла. Везде нужны были глаз и рука, и он скакал то к Евстигнеичу, расчищавшему дорогу железными метелками шрапнелей, то на самый фланг, где у пехотинцев намечалось, угрожающее положение, то появлялся в обозе, приказывая подтянуться и не создавать перебоев в снабжении снарядами.

С седла он наклонился к Зацепе, притянул его за гимнастерку к самому лицу. Голос сиплый, сорванный.

— Снаряды не бросаешь? Подвод хватает?

Подвод не хватало, но снарядные ящики пока бросать не приходилось.

— Людей припрягай, людей! — требовал комбриг.

— Люди уже не в силах, Григорь Иваныч.

— В силах! — возразил Котовский. — Ты просто не знаешь. И смотри, увидишь на телеге мешок, сундук какой-нибудь, сбрасывай без разговору. Харчи? На себе пусть тащат… Нам сейчас каждый снаряд дороже буханки.

И он ускакал.

Зацепе казалось, раненые и тифозные, закоченевшие к рассвету, уходили из жизни с сознанием, что своей смертью они облегчают живым задачу победить.

Хуже оказалось с лошадьми: лошадиная выносливость уступала человеческой. Комбриг был прав: Семен еще не знал меру силам человека, не имел случая в этом убедиться.

Юцевич поймал комбрига на ходу, замахав из окна телеграфным бланком срочного распоряжения, полученного из штадива. Котовский осадил коня, подъехал, и, пока читал, вчитывался, грудь его задержалась на полувздохе: сегодня с утра он был натянут как струна.

Конь шарахнулся, когда Котовский прянул с седла на землю.

Начальник штаба поспешил за комбригом в аппаратную. На его взгляд штадив, посылая такое распоряжение (а если прямо, то самый обыкновенный разнос), совершенно неправ, но, зная о натянутых отношениях комбрига с начальником дивизии, Юцевич все же считал, что следует войти в положение и тех, кто наверху: они тоже живые люди и все эти недели боев работают без роздыха — не мудрено и сорваться.

В аппаратной комбриг схватил связиста за плечо.

— Готов? Стучи: «У аппарата Котовский… Кто у аппарата?» (Оттуда простучали.) Кто у них там? Помначштадив? Стучи ему: «Что вы порете?» Да, да, так и стучи, как говорю! «Что вы порете? Вашего приказа я никогда но получал. Вы толком говорите, что хотите…»

Неожиданно навстречу аппарат застучал деловито и категорически — опытным ухом Юцевич уловил, что на том конце прямого провода находится кто-то из высших командиров. Так и оказалось: к аппарату подошел Якир.

Слушая расшифровку бесконечных точек и тире, Котовский, словно от жестокого оскорбления, стиснул зубы. Юцевич напрягся: сейчас сорвется!.. Нет, постоял, покачиваясь, взял себя в руки.

— Стучи: «Прошу принять к сведению, что у меня кавалерия на лошадях, а не на машинах. Лошади крайне переутомлены беспрерывными переходами. Половину лошадей уже ведут в поводу».

Якир: «Вчера вечером и ныне я два раза докладывал командующему и Реввоенсовету… Соседка справа выполняет задачу и требует поддержки; заявить себя совершенно вышедшими из строя не можем, а следовательно, нужно сделать что-то такое, чтобы при наличии имеющихся сил суметь хотя бы обороняться и не подводить соседей».

Котовский (отчаянно): «Противник кроет ураганным ружейным и пулеметным огнем при появлении отдельных всадников».

Якир: «За малейшее неисполнение приказания в первую очередь будет расстрелян командир и комиссар… Никакие заступничества во внимание приняты не будут… Товарищ Котовский пусть заразит бойцов своим духом. Пока все».

Аппарат умолк. Раскидав ногами клубок узкой телеграфной ленты, Котовский выскочил из комнаты и побежал к коню. Завидев комбрига, Черныш стал срывать с лошадиных морд торбы с овсом.

К середине следующего дня наметился перелом в сражении. Железное упорство пробивающихся частей остервенило противника. Казалось бы, обреченные люди никак не соглашались погибать, и жажда мести, крови, застарелая злоба придавали бою небывалое ожесточение.

Котовский продиктовал приказ:

«Предупредить части, что всякий отставший от своей части будет сочтен умышленно отставшим с целью грабежа и будет расстреляй на месте».

Отбиваться приходилось отовсюду, но главное свершалось впереди, где работало хозяйство Евстигнеича. Старый фейерверкер уже не махал своим платочком, а сам припал к орудию и мастерски наводил по целям.