Семен показался на крыльце. «Пошли», — мотнул он Насте головой.

Проникаясь волнением, Настя на ходу обирала соломинки, поправляла пышные, с напуском в плечах рукавчики. Платок она спустила, волосы пригладила на обе стороны.

— Ну-у… Семен! — пропел комбриг и в восхищенном изумлении расставил руки. — Кра-савицу сыскал! Молодец.

Семен кашлянул, переступил.

Так, с расставленными руками, точно собираясь заключить невесту в объятия, Григорий Иванович подошел ближе. Настя ойкнула и закрылась концами платка. Комбриг повернулся к Зацепе.

— А помнишь, оставаться не хотел? Ух, зверь! Еще поругаться с тобой пришлось.

— Ладно старое-то вспоминать, — укорил его Борисов.

— Бригада гордится тобой, Семен! — с чувством сказал Котовский и сжал кулак.

Без привычки к похвалам переварить слова комбрига было трудно. Зацепа опустил глаза, стоял покаянно, точно в чем-то виноватый. Котовский наговорил Зацепе столько сердечного, что Настя совсем застеснялась, незаметно взяла жениха за руку, крепко сжала и уже не отпускала. Так, рука в руке, они и вышли из штаба.

Комбриг лег на подоконник животом и смотрел на молодых, кивал им из окна и улыбался до тех пор, пока не забренчало ведро.

— Ах, черти-девки, а? Что с нашим братом делают! — он отвлеченно улыбался и словно прислушивался к своим словам. — А мужик-то… лев!., орел!

Вздохнул и еще раз выглянул в окно.

Поздней ночью к темному миловановскому дому, крадучись, пробрался человек, озираясь, приник к стене, затем тихонько стукнул в окно. Зашлепали шаги, тихий женский голос спросил:

— Кто там?

Вместо ответа человек прижал к стеклу растопыренную ладонь.

— Господи!.. Сынок!.. — простонала Милованиха и кинулась в сени отворять.

В темноте она припала к нему, замерла.

— Тихо, тихо, — басил Шурка. — В избу пошли.

Завесили окна, зажгли лампу. Отец сидел босиком, в одном исподнем, ногой чесал ногу. Шурка жадно рвал зубами мясо, жмурился, присаливал — оголодал в лесу.

— Сынок, да вас не кормят, что ли? — не выдержала мать.

Перестав жевать, с оттопыренной щекой, Шурка тяжело посмотрел на нее, ничего не сказал. От страха мать положила ладонь на губы, но на Шурку смотрела жалостливо, со слезой. В лесу он пропах дымом, оброс грязью, волос посекся. Даже постарел как будто…

— Слух есть, уходит Котовский-то, — сказал сам Милованов.

— Знаем. — Шурка оглядел обсосанную кость, приложился в одном месте. — Мы еще гульнем. Мы еще саму Москву тряхнем за чуб!

— Сынок, — вздохнула мать, — уж не до Москвы бы. Какая вам в ней корысть? Люди жить начинают. Погляди-ка днем…

— Изменщики! — Шурка ударил по столу и тотчас оглянулся на дверь, на окна. — Доберемся мы до них, дождутся!

— Сынок, а может явиться тебе? Говорят, закон есть — милуют, кто явится. Пожалей ты свою головушку. И мы бы с отцом умереть могли без горя.

— Мамаш, — закипятился Шурка, застучал костяшками, — шибко мне не по душе ваши слова! Как бы вам худо не было за такие речи. У себя мы за такое наказываем беспощадно, можно сказать, караем. Под чью это вы дудку поете, мамаш?

— Ты постой, — вмешался отец. — Ладно пугать-то. Ты лучше скажи, сколько нам еще из-за угла поглядывать? Сколько ждать?

Шурка, опьянев от сытости, хорохорился.

— Эх, не знаете вы, какая у нас сила! Ну да еще услышите. А может, и увидите.

— Люди свадьбы играют, у людей праздник, а вы? — пригорюнилась Милованиха, качая головой. — За что нам наказание такое?

— Какие свадьбы? Кто? — заинтересовался Шурка.

Услышав, что соседка Настя Водовозова выходит замуж, он надолго уставился в угол, затем с усилием поднялся.

— Ладно. Пойду я. Обо мне, понятно, никому ни слова.

Взял хлеба, прошлогоднего сала и прямо с порога растворился в темноте.

Герасим Петрович обещание молодым сдержал и в хлопотах о свадьбе сбился с ног. Старик посновал везде, точно собственного сына женил.

Он отозвал в сторону Мартынова, дружку жениха, и стал его учить.

— Слушай и запоминай. Обязательно запомни!.. «Аж ты ведьма, аж ты веретевница, аж ты заключевница! Тогда ж ты мою свадьбу возьмешь, когда в Русалим-град сходишь и господню гробницу откроешь, самого господа в глаза ввидишь, и тебе в Русалиме-граде не бывать и господней гробницы не вскрывать и господа не видать, и потому дзелу у вас не бывать…»

— Дед, — взмолился Мартынов, — ни хрена не пойму! Дзелу… Из поляков выдрал, что ли? По-моему, тык-пык и поскорей за стол.

— Оголодал!.. Если хошь по-людски, не прекословь!

— Отец, да шибко-то зачем?

— А куда торопишься? Это ж на всю жизнь!

В избе стоял накрытый стол. Ходил вокруг торжественный Самохин и что-то поправлял, переставлял. Богатый получился стол, хоть перед кем не стыдно!

Захлопотавшемуся старику Самохин заявил:

— На гармони самолично согласен играть!

Герасим Петрович, пересчитывая стаканы, рюмки, вилки, отмахнулся от него.

— С музыкой твоей! Людей разгонишь.

— Обижаешь, отец!..

— Господи!.. — спохватился старик. — Все помнил, а рушники забыл!.. Борька, Борис, Бориска, слышь? Беги за рушниками!

Обряжая невесту, голосисто распевали девки:

Луга мои, зеленые луга!
В тех ли лугах все ковыль да трава,
В той ковыле белый олень золотые рога.
Мимо ехал добрый молодец,
Стегнул оленя плеточкою…

На улице, на бревнах, праздничное оживление. К Самохину, достававшему гармонь, приставал с ученым разговором успевший где-то выпить Милкин.

— Товарищ боец, интересуюсь знать: а сколько верст до солнца?

— Не мельтеши, — отпихивал его Самохин. — Выпил — иди спать.

Взревела гармонь, в круг вышел Мартынов, истомленно повел бровью, плечами, махнул себя по волосам и, притопнув каблуком, сверкнул глазом на гармониста: «Эх, ходу дай!» Самохин от старательности прикусил губу, рвал мехи, не жалел — не осрамиться бы!

Выскочил избегавшийся Герасим Петрович.

— Чего раньше времени? Тачанку подавай! Ехать надо.

Разукрашенной тачанкой правил на вытянутых руках Борис Поливанов. Сидел как именинник, весь светился радостью.

— Ты зубы-то не скаль! — одернул его Герасим Петрович.

— Папаш, так праздник же!

Подали еще одну упряжку, телегу с коробом, стали рассаживаться. Качнув тачанку, поднялась и села Настя, расправила на коленях платье. Наряд ее мгновенно, в десятки глаз, изучили и остались довольны. Мать с отцом молодцы: меняли, приторговывали, собирали помаленьку дочь. Знали, все равно подойдет положенный срок… У Семена вороньим крылом блестели вымытые волосы, начищены сапоги. Мартынов подталкивал его и шипел, чтобы не сидел кулем, а смотрел бы по-орлиному, руку упер в бок. Семен отпихивался локтем: «Отвяжись!»

Близко сунулся Герасим Петрович, велел наклонить ухо.

— Ты не думай, я с попом договорился, он тянуть не будет…

Хотел еще что-то сказать, но заверещал сиповатый бабий голос, и все невольно повернули головы: показалась Фиска, шла, приплясывая под частушку:

Воскресенье подошло,
Не пойду молиться.
Етто времечко прошло,
А пойду учиться.

Увидев снаряженный выезд, Фиска умолкла, отыскала глазами невесту и умилилась чужому счастью, чужому празднику, стала сморкаться, вытирать глаза. И жалко ее, непутевую, стало всем вокруг: тоже ведь живой человек!

Верхом на Бельчике гарцевал ухоженный Колька, заломил кубаночку, горячил коня.

Украдкой, для одних молодых, Герасим Петрович пробормотал:

— «Святой Кузьма, подь на свадьбу, скуй нам свадьбу крепку, тверду, долговестну, вековетну».

И махнул заждавшемуся Борису:

— Трогай!

Разом взвились ленты, загремели колокольчики, девки подхватили песню: