В окно я увидел Пятую авеню, квартал между Пятнадцатой и Шестнадцатой улицами, все эти роскошные магазины «Биджен» и «Болли», «Шффани» и «Бергдорф», «Стубен гласе». По тротуару вышагивал Гарольд Обловски, с юга на север, помахивая брифкейсом из свиной кожи (тем самым, что мы с Джо подарили ему на Рождество, за восемь месяцев до ее смерти). Рядом с ним шла Пола, его роскошная фигуристая секретарша, держа в руке пакет из «Барнс и Ноубл»[81]. Только фигура исчезла. От Нолы остался скалящийся скелет в костюме от Донны Каран[82] и туфельках из крокодильей кожи. И ручки пакета сжимали не холеные пальцы, а белые кости. Улыбка Гарольда, стандартная улыбка литературного агента, превратилась в непристойный оскал. Его любимый костюм — темно-серый, двубортный — болтался на нем как парус на ветру. Вокруг него, по обоим тротуарам, я видел только живые трупы. Мумии мамаш несли трупы детей на руках или катили их в дорогих колясках. Зомби-швейцары стояли у подъездов, скелеты подростков катили на скейтбордах. Высокий негр (я понял, что он негр, по нескольким полоскам кожи, прилипшим к черепу) вел на поводке скелет собаки. У водителей такси провалились глаза. Из окон проезжающих мимо автобусов на меня смотрели черепа, все ухмылялись, совсем как Гарольд, словно спрашивая: «Эй, как ты, как твоя жена, как дети, как пишется в последнее время?» Уличные продавцы орешков арахиса разлагались на ходу. Однако ничто не могло отвлечь меня. Я сгорал от желания. Подсунул руки под ее ягодицы, приподнял ее, вцепился зубами в простыню (с удивлением увидел, что она расписана синими розами), и стал стягивать с матраца, не выпуская изо рта, потому что боялся, что иначе начну кусать ей шею, плечо, грудь, всюду, куда только дотянусь зубами.
— Скажи мне, кто он! — орал я на нее. — Ты знаешь! Я знаю, что ты знаешь! — Мой голос звучал глухо из-за торчащей изо рта простыни, и я сомневался, что кто-нибудь, кроме меня, мог разобрать хоть слово. — Скажи мне, сука!
На тропе, соединяющей дом и студию Джо, я стоял в темноте, держа в руках пишущую машинку, а мой член-каланча подпирал ее снизу. Легкий ветерок обдувал меня. И внезапно я почувствовал, что я уже не один. Тварь в саване возникла у меня за спиной, прилетела, как мотылек на огонь. Рассмеялась сиплым, прокуренным смехом, который мог принадлежать только одной женщине.
Я не мог видеть руки, которая протянулась, чтобы схватить меня за… пишущая машинка закрывала обзор… но я и так знал, что кожа на этой руке — коричневая. Она добралась до цели, сжала ее, заходила взад-вперед.
— Так что ты хочешь знать, сладенький? — спросила она, по-прежнему оставаясь за моей спиной. Смеясь, дразня. — Ты действительно хочешь это знать? Ты хочешь знать или хочешь чувствовать?
— О, ты сводишь меня с ума! — вскричал я. Пишущая машинка, тридцать или чуть больше фунтов «Ай-би-эм селектрик», вырывалась из моих рук. Я чувствовал, что мои мышцы натянулись как гитарные струны.
— Ты хочешь знать, кто он, сладенький? Тот безобразник?
— Продолжай то, что делаешь, сука! — завопил я.
Она вновь рассмеялась — смех ее очень напоминал кашель — и сжала меня в самом приятном месте.
— А ты стой смирно. Стой смирно, красавчик, а не то я испугаюсь и оторву твою штучку… — Конца предложения я не услышал, потому что весь мир взорвался в оргазме, таком сильном и глубоком, каких испытывать мне еще не доводилось. Я отбросил голову назад и кончал, и кончал, глядя на звезды. Я кричал, иначе не мог, а с озера мне ответили две гагары.
И в то же время я находился на плоту. Один, без Джо, а с берега доносилась музыка: Сара, Сынок и «Ред-топ бойз» играли «Блэк маунтин рэг». Я сел, ошеломленный, опустошенный, затраханный. Я не видел тропы, ведущей к дому, но я мог определить ее местоположение по японским фонарикам. Мои плавки мокрой тряпкой лежали рядом со мной. Я поднял их и уже собрался надеть, потому что не хотел плыть к берегу, держа их в руке. Натянул их до коленей и застыл, глядя на свои пальцы. Их покрывала разлагающаяся плоть. Из-под ногтей торчали пучки вырванных волос. Волос трупа.
— О Боже! — простонал я.
Силы меня оставили. Я плюхнулся на что-то мокрое. Я был в северной спальне. Плюхнулся я на что-то не только мокрое, но и теплое. Сначала решил, что это сперма. Но даже в слабом лунном свете увидел, что жидкость эта темная. Мэтти ушла, а постель намокла от крови. Посередине темного пятна что-то лежало, как мне показалось, то ли шматок мяса, то ли кусок члена. Приглядевшись, я понял, что это набивная игрушка, какой-то зверек с черным мехом, измазанным красной кровью. Я лежал на боку. Мне хотелось скатиться с кровати и стремглав выбежать из спальни, но я не мог шевельнуться. Все мышцы свело. С кем я трахался на этой кровати? И что я с ней сделал? Господи, что?
— Я не верю, все это ложь! — услышал я собственные слова. Фраза эта стала тем заклинанием, что вновь слепило меня в единое целое. Слепило — не совсем точно сказано, но другого слова я подобрать, пожалуй, не могу. До этого я как бы растраивался: одновременно пребывал на плоту, в северной спальне, на тропинке. И каждое мое «я» почувствовало сильнейший удар, словно ветер отрастил себе здоровый кулак. Упала тьма, в которой слышалось лишь позвякивание колокольчика Бантера. Затем затихло и оно, а вместе с ним померкло мое сознание. На какое-то время я отключился.
Я услышал привычное летнее щебетание птиц, перед глазами стояла красная темнота, причина которой — солнечные лучи, падающие на опущенные веки. Я медленно приходил в себя. Ощущения не радовали: ноющая шея, повернутая под неудобным углом голова, подобранные под себя ноги, жара.
Морщась от боли, я приподнял голову. Глаза я еще не открывал, но уже знал, что нахожусь не в кровати, и не на качающемся на воде плотике, и не на тропе, ведущей к студии. Лежал я на досках, жестких досках пола.
Солнце ослепило меня. Я закрыл глаза, застонал, словно от тяжелого похмелья. Потом открыл глаза, прикрыв их руками, дал им время привыкнуть к яркому свету, медленно убрал руки, огляделся. Я лежал в коридоре второго этажа, под сломанным кондиционером. На нем до сих пор висела записка миссис Мизерв. У двери моего кабинета на полу стояла моя зеленая «Ай-би-эм» с вставленным в каретку листом бумаги. Я посмотрел на ноги: грязные. К ступням прилипли сосновые иголки, один палец поцарапан. Я поднялся, меня качнуло (правая нога затекла), оперся рукой о стену. Оглядел себя. Те же трусы, в которых я ложился спать, и вроде бы никаких пятен. Я оттянул резинку, заглянул внутрь. Крантик на обычном месте, такой же, как всегда, маленький и мягкий, свернувшийся, спящий в постельке из волос. Если ночью он и буянил, то не оставил следов.
— Я ведь уверен, что буянил, — просипел я. Смахнул со лба пот. Жарко.
Тут я вспомнил про пропитанную кровью простыню в северной спальне, про набивную игрушку, лежащую посреди кровяной лужи. По телу пробежала дрожь. Даже кошмарным сном это не назовешь, уж очень реальными были ощущения, совсем как в детстве, когда я, болея свинкой, метался в горячечном забытьи.
Я дотащился до лестницы, начал спускаться, крепко держась за перила, боясь, что подогнется затекшая нога. Внизу оглядел гостиную, словно видел ее впервые, и направился в коридор северного крыла.
Несколько мгновений я постоял перед приоткрытой дверью в спальню, не решаясь распахнуть ее и войти. Меня сковал страх, а в голове вертелся эпизод из сериала «Альфред Хичкок представляет». О мужчине, который в приступе белой горячки душит жену. Приходит в себя, целых полчаса ищет ее и наконец находит в кладовой, с посиневшим лицом и выпученными глазами. В последнее время я общался лишь с одним ребенком, играющим в набивные игрушки — Кирой Дивоур, но она сладко спала в своей кроватке, когда я простился с ее матерью и поехал домой. Можно конечно думать, что я вновь съездил на Уэсп-Хилл-роуд, возможно, в одних трусах, что я…