Глава V
На другой день, когда Евлалия Григорьевна возвратилась с работы, Григорий Михайлович встретил ее с таким намекающим видом, будто собирался сказать ей нечто хоть и лукавое, но приятное и даже веселое. Она, очень усталая, еще не успела снять шляпку и осмотреться, как он подмигнул ей и показал глазами на то, что стояло на его письменном столе, и чего она еще не успела увидеть.
— А? — еще раз подмигнул он. — Каков презент? В мое время влюбленные подносили предметам страсти жемчуга и бриллианты, а в ваше сверхидиотское время…
Евлалия Григорьевна посмотрела, поняла, и ей сразу стало обидно, хотя ничего обидного не было. На столе стояла пишущая машинка в черном жестяном футляре. Сверху лежал конверт.
— Явился сегодня днем какой-то милостивый государь, — пояснил Григорий Михайлович, — и принес вот это. Я стал было его спрашивать, но он только бурчал себе под нос что-то не-членораздельное и сказал, что в письме все сказано.
И он передал дочери письмо. Евлалия Григорьевна очень неуверенно взяла конверт и, заранее ожидая чего-то неприятного, разорвала его.
«Мне нужно чтобы вы напечатали мне одну роботу, — стояло в письме. — А так как у вас машинки нет то пусть вот эта покаместь постоит у вас. П. Семенов».
Евлалия Григорьевна тихо и даже очень осторожно положила письмо опять на футляр машинки и, не говоря ни слова, отошла немного в сторону. А Григорий Михайлович протянул руку и, не спрашивая разрешения, прочитал письмо. Потом усмехнулся со своим презрительно-брезгливым видом, допуская в этой улыбке и что-то покровительственное, одобрительное.
— Ни одной запятой, «вы» с маленькой буквы, «робота» через «о» и «покаместь» с мягким знаком на конце! — подчеркнул он. — Грамотность вполне советская, и почерк, мягко выражаясь, невыработанно-хамский, но…
Он поднял глаза на дочь и, переменив тон, сказал с деловым видом:
— Но если у него в самом деле есть для тебя работа, то подработать лишний рубль тебе будет, право, неплохо.
Он еще днем, как только принесли машинку, не утерпел, вскрыл конверт и тогда же ядовито подметил все ошибки и «хамский» почерк. Немного же подумав про себя, решил, что «Лалка дура» и что она, чего доброго, «начнет кочевряжиться», стесняться и отказываться, а поэтому надо ее заранее убедить: «Очень спокойно и совершенно по-деловому».
Когда он думал, он не считал нужным стесняться в выражениях: ни «дура», ни «кочевряжиться» ничем не претили ему. Да и при домашних он позволял себе быть вульгарным и только при посторонних старался быть изысканным и старомодным в словах.
— Он не пишет, когда зайдет с этой «роботой», — начал он, — но надо полагать, что он по-то-ропится. Вероятно, завтра или послезавтра. Ну, что ж! Во всяком случае, ты проследи, чтобы в комнате было чисто и… Одним словом, чисто!
Но в тот вечер Семенов не пришел.
Когда Евлалия Григорьевна на другой день возвратилась с работы, она сразу увидела нечто новое в комнате: на стене, прямо против входной двери, висел портрет Сталина, без рамки, но наклеенный на паспарту. Она вопросительно посмотрела на отца. Тот ничуть не смутился, а ответил величественно-небрежным взмахом руки с легкой гримасой:
— Э! Надо же этому твоему Семенову кость бросить: пусть грызет и наслаждается!
И через минуту добавил другим тоном:
— Да и неудобно, все-таки, знаешь ли… Везде этот идиотский культ Сталина, «отец народов» и прочая пошлость, а у нас… Еще подумают, чего доброго, будто мы отмежевываемся, будто мы…
Евлалия Григорьевна ничего не ответила, но ей стало неприятно, словно она (именно — она) сделала что-то нехорошее и нечестное. Она прошла к себе за ширму, но даже и там, не видя портрета, чувствовала, что он здесь есть и чем-то мешает ей.
Она все думала о том, следует ли ей брать ту работу, о которой писал Семенов? Она без тени сомнения угадывала, что никакой работы у него нет, что он только придумал что-то, нарочно придумал, чтобы помочь ей. Это не работа, это скрытая помощь, и больше ничего. Не думая, не рассуждая и не взвешивая, она отдавалась только своим ощущениям, а они приводили ее к решению, которое казалось ей несомненным: когда Семенов предложит ей работу, она очень деликатно откажется от нее.
— Вот так и сделаю… Именно вот так и сделаю! Она уложила Шурика спать, а сама села штопать чулки. Григорий Михайлович поморщился.
— И совсем напрасно это! — поджал он губы.
— Нужно же починить.
— Да, но не сегодня же! Ты словно нарочно. Придет нужный человек, и — такой пейзаж! Впрочем, он, вероятно, сегодня уж не придет: девятый час. А? Как тебе кажется?
— Не все ли равно?…
— Все равно, конечно, но…
Семенов все же пришел. И чуть только Григорий Михайлович услышал три звонка (он все время прислушивался), как тотчас же сорвался с места и, даже ударившись боком о край стола, почти бегом, на цыпочках, кинулся в переднюю. И через минуту Евлалия Григорьевна услышала его голос: он кого-то вел по темному коридору и не только предупредительно, но даже искательно говорил, противно слащаво и словно бы в чем-то извиняясь.
— Тут стулья навалены и… и корзины! Осторожнее, прошу вас: такая пыль, что… И лампочки в коридоре нет: чуть только мы, жильцы, купим, так сейчас же кто-то… присвоит. Хе-хе!
И Евлалия Григорьевна почти не узнала его голоса: какой-то льстивый тенорок, вместо самоуверенно модулирующего баритона. А его «хе-хе» совсем больно кольнуло ее.
Семенов вошел в комнату. Евлалия Григорьевна знала, что он сейчас войдет, но все же покраснела, а от этого и смутилась. Семенов подошел к ней и поздоровался со своим обычным видом: безо всякого признака приветливости, а спокойно и уверенно. Поздоровался и сел, не дожидаясь приглашения. «Ни за что не возьму эту работу!» — быстро подумала Евлалия Григорьевна.
Семенов огляделся. Он сразу заметил на стене портрет Сталина, которого раньше не было, и дернул бровями, но спросил о другом:
— Машинку получили?
— Да, спасибо! Но я…
— У меня тут работа есть! — не слушая ее, сказал Семенов. — Можете перепечатать? Листов четыреста, кажется, будет.
— Я… Но я, право…