Глава X

— Гражданка Шептарева дома? — спросил он. Софья Дмитриевна до того никогда его не видала, но, взглянув, сразу догадалась, что это именно он, Семенов.

— Нету! — с искренним сожалением сказала она и сокрушенно поджала старческие губы. — И Григория Михайловича тоже нету. А Евлалия Григорьевна с мальчиком в лавку пошла, уже с полчаса тому назад. Скоро вернется, вот-вот вернется. Может, подождете? — гостеприимно распахнула она дверь пошире.

Семенов немного заколебался и посмотрел на часы.

— Пожалуй, и подожду! — решил он.

Софья Дмитриевна посторонилась и пропустила его в переднюю. Он быстро и уверенно пошел по знакомому коридору, а она, едва поспевая, шла за ним.

— Только вот придется вам у меня в комнатке подождать, потому что ихняя комната на ключ заперта. У нас, знаете ли, не запирать нельзя, потому что…

— У вас подождать? — остановился и полуоборотился Семенов. — А где это?

— А вот сюда пожалуйте, прямо… В самом конце коридора. Комнаточка у меня, правду сказать, крохотная, но два-три человека все же поместятся. Вот сюда, пожалуйста…

Семенов вошел. Комнатка действительно была очень маленькая, так что даже трудно было понять, зачем такую отгородили при постройке дома. Вдоль той стены, что была подлиннее, стояла очень опрятная кровать, а вдоль поперечной стены стоял стол, около же него — стул. Но кровать занимала чуть ли не всю ширину комнаты, так что к столу оставался только узенький проход, на котором всегда играл Шурик, когда оставался у Софьи Дмитриевны. У самой двери стоял табурет, на нем — примус, а под табуретом была составлена кое-какая посуда. Белье лежало в корзине под кроватью, а платье висело на деревянной вешалке, прибитой к двери. Пол, дверь и окно были облуплены, табурет был некрашен, обои на стенах выцвели и кое-где висели бы клочьями, если бы Софья Дмитриевна аккуратно и заботливо не прибила их гвоздиками. Клеенка на столе местами порвалась, а платья на вешалке были закрыты старой, вконец застиранной простыней. Но в комнате была во всем удивительная опрятность: облупленный до дерева пол был чист, кровать была застлана аккуратно, без единой складочки, и всякая вещь стояла так, что не было никакого сомнения: она стоит именно на своем месте. И пахло в комнате опрятной, чистой старостью.

— Садитесь, прошу вас! — приветливо пригласила Софья Дмитриевна, пододвигая стул.

Семенов сел и тотчас же осмотрелся: это была его манера. И сразу же увидел две потемневшие иконы в углу: Спасителя и Божьей Матери Грузинской. Софья Дмитриевна поймала его взгляд.

— Еще моей бабушки покойной! — сказала она, не то чем-то хвастаясь, не то что-то поясняя. — А уж ей от кого они достались, про то я, право, и сказать не сумею. И обязательно они у меня висят, всю жизнь у меня висят, потому что я очень в Бога верю.

Неизвестно, ожидала ли она возражений от Семенова и приготовилась ли она к этим возражениям и к спору, но Семенов возражать не стал, а, напротив того, понимающе кивнул головой.

— Так и надо! — уверенно сказал он. — Такой, как вы, именно вот так и надо: и в Бога верить и иконки повесить.

— Вот это вы очень правильно рассуждаете! — одобрила Софья Дмитриевна и вся заулыбалась. — Сейчас, как вы знаете, всякая вера в Бога-то запрещается и даже, можно сказать, преследуется, а над верующими смеются и их вот даже на каторгу за веру посылают, а вы, хоть вы, видать, и партийный коммунист, а рассуждаете вполне правильно.

— А разве партийные коммунисты не вполне правильно рассуждают? — усмехнулся Семенов и внимательно, изучающе посмотрел на Софью Дмитриевну.

Оттого что в комнате было очень тесно, их стулья стояли впритык друг к другу, и они сидели совсем рядом, почти касаясь один другого. И говорили тихо, а поэтому получалось задушевно.

— И лампадка висит! — добавил Семенов.

— По субботам зажигаю! — пояснила Софья Дмитриевна. — По субботам на вечер зажигаю, а по воскресеньям — с утра.

— А почему ж не каждый день?

— Пусть Бог простит! — покачала головой Софья Дмитриевна. — А только мои средства мне того никак не позволяют. Да и то сказать: лампадного масла теперь ведь нигде не достанешь, так я подсолнечного наливаю, а оно горит, знаете ли, плохо: все время поправлять надо. За ночь такая бульбошка на фитиле нагорит, что лампадка-то возьмет и потухнет.

— Лампадного теперь нету, — безлично заметил Семенов.

— Нету!… — грустно признала Софья Дмитриевна.

Тон у обоих был разный, но вышло очень странно: вышло так, как будто оба говорили в одном тоне и в одном смысле.

— А ведь когда лампадка горит, так хорошо: теплее! А? — неожиданно сознался Семенов и как-то очень доверительно посмотрел на Софью Дмитриевну: тебе, мол, я могу это сказать.

— А конечно, что теплее! — безо всякого сомнения подтвердила та. — И голубенькая тоже любит: уж в субботу вечером она обязательно у меня сидит. «Пустите, говорит, Софья Дмитриевна, душе немного погреться!»

— Какая «голубенькая»?

— А Евлалия-то Григорьевна!

— Чего ж это вы ее голубенькой называете? — не изумился, а словно бы чему-то обрадовался Семенов.

— А как же… Она ж ведь — голубенькая! Семенов поднял глаза, посмотрел перед собою и с секунду подумал.

— Она — голубенькая! — с полной уверенностью согласился он. — Это конечно: голубенькая! А я какой? Черный? — с подкупающей искренностью спросил он.

Софья Дмитриевна так улыбнулась, что засияли все морщинки.

— А этого я не знаю! — созналась она. — Хоть и каждый человек непременно свой цвет имеет, но только не всегда можно сразу этот цвет понять в нем. Не по первому то есть взгляду.

Но Семенов, кажется, не слышал ее слов. Он смотрел неопределенным взглядом, всматриваясь и вслушиваясь в то, что было в нем.

— А ведь голубенькой тяжело живется! — не спросил, а утвердил он.

— Еще как и тяжело-то! — с готовностью подхватила Софья Дмитриевна. — Так тяжело, что и сказать этого невозможно! Одно дело, что муж в ссылке, другое дело — средств нету, третье — сынишка, а четвертое — отца на шее, как тяжелый жернов, носит. А он у нее такой Сахар Медович, что хуже и сыскать, кажется, нельзя.