— Как — молчать?
— Да вот таю закрыть рот и молчать. Спецотдел — это такая штуковина, что о нем болтать никому ничего нельзя, это я вас со всей строгостью предупреждаю! — действительно строго сказал он. — Что, как и почему, — никому ни слова. Понимаете? Явитесь завтра к товарищу Волошинцу, а он уж знает, что с вами делать. Может быть, на месяц я вас туда переведу, а может быть, и на больше. Там посмотрим. И пока вы там работать будете, так ставка ваша будет выше. Не помню, сколько там… четыреста, кажись!
— А можно… — задыхаясь, осмелилась Евлалия Григорьевна, — можно мне… не идти туда?
— Не идти? — улыбнулся Чубук. — Ерунда! Ничего там страшного для вас не будет, вот вы сами увидите.
— А почему… я? Можно, чтобы… не я? — нашла в себе силы сопротивляться Евлалия Григорьевна.
— Нельзя, нельзя! — захохотал Чубук. — Именно — вы! Там ведь с французским языком требуется, так как же не вы? Да не бойтесь вы, ерунда же! Тут ведь, знаете ли, пишется — трамвай, а выговаривается — конка! — непонятно добавил он и подмигнул очень хитро. А потом понизил голос и спросил таким тоном, будто между ним и Евлалией Григорьевной есть какая-то тайна. — А как Семенов поживает? Здоров?
Евлалия Григорьевна вспыхнула так сильно, что даже слезы навернулись у нее на глазах. Чубук понял ее смущение по-своему и спохватился.
— Понимаю! Понимаю! — быстро заговорил он. — Не беспокойтесь, гражданочка, все понятно! Я ведь… Вы меня знаете? Понимать меня можете? Я ведь такой простой и бесхитростный, меня бояться и стыдиться нечего. Я…
Он оборвал и посмотрел на часы.
— И хоть бы кто-нибудь догадался тормоз к часам приделать! — рассмеялся он. — Так бегут, что силушки нету: не успеешь двух слов сказать, а уж четвертый час. Ну, ежели увидите Семенова, кланяйтесь ему и скажите, что дело, дескать, в порядке. Всё!
Евлалия Григорьевна в полном смятении, не зная, что думать и что делать, вышла из кабинета Чубука. Все новое ее всегда страшило, а особенно страшили ее новые люди, так как они всегда казались ей недоброжелательными и полными неприязни. Спецотдел же был ей особенно страшен. Она не знала, что делают в этом отделе, но знала, что именно там сосредоточена вся жизнь каждого служащего, там хранятся его анкеты, там собираются о нем характеристики, и именно туда иной раз приходят люди в форме НКВД, которые смотрят умышленно невидящим взглядом, ни с кем не разговаривают и с которыми все опасаются встретиться. Она знала, что входить в спецотдел без зова нельзя, а когда кого-нибудь туда звали, то позванный сразу бледнел и начинал задыхаться. Самой Евлалии Григорьевне ни разу не приходилось бывать в этом отделе, он помещался этажом ниже, но иной раз она проходила мимо него и с испугом смотрела на дверь, которая вела в него: даже дверь эта была особенная, обитая войлоком, а сверху — клеенкой. Она раз спросила: «Зачем’» — и ей ответили: «Звукоизоляция!» Очевидно, спецотдел был таким местом, которое настороженно не впускает к себе никого, а от себя не выпускает даже звука.
Когда она сказала о приказе Чубука старшей машинистке, та сразу же изменилась: стала далекой и холодной. В глазах ее мелькнула почти откровенная брезгливость. «Хороша же ты, милая!» — можно было прочитать в этих глазах. Все в комнате заговорили какими-то фальшивыми голосами. Евлалия Григорьевна ничего не поняла: что случилось?
Она не знала, что на работу в спецотделе допускаются только особо проверенные люди, пользующиеся особым доверием у партийного начальства, и что все служащие этого отдела являются секретными сотрудниками («сексотами») НКВД, которые обязаны тайно следить за своими товарищами по работе, выслеживать их, копаться в их прошлом, доносить на них и даже «оформлять» данные для их ареста.
На другой день, с утра, замирая от тягостного чувства, Евлалия Григорьевна робко пришла в спецотдел, не зная, какую работу поручат там ей. Но вышло странно и неожиданно: Волошинец сказал ей, что сейчас работы для нее нет, что она должна идти домой, а он вызовет ее, когда будет нужно.
— Сидите дома и ждите! Может быть, через неделю, а может быть, через месяц… Там видно будет! — очень неопределенно сказал он.
Потом разъяснил ей, что ставка ее будет четыреста рублей и что она будет получать ее аккуратно, хотя работать и не будет: «Это, так сказать, прогул по вине администрации!»
— Но я не понимаю, как же так? — совсем растерянно сказала Евлалия Григорьевна.
— А вам тут и понимать нечего, ваше дело маленькое! — с сухой деловитостью ответил Волошинец. — И вот что еще. — обо всем — молчок! Слышите? Ни папе, ни маме! Почему вы дома сидите, почему на службу не ходите, этого никто знать не должен. И в бюро вашем, машинисткам, тоже никому ни слова. А если они, сороки, будут вас спрашивать, так вы их за справкой ко мне присылайте, а сами ни слова не говорите. Понятно?
— Понятно… — прошептала Евлалия Григорьевна.
— Ну, идите. Всё! А в конце месяца за зарплатой приходите, это само собою.
Евлалия Григорьевна вышла, совсем сбитая с толку. Она ничего не понимала, но тайным инстинктом чувствовала, что во всем этом что-то кроется, и кроется дурное, хотя ничего дурного, казалось, и не было: ей увеличили ставку, и она будет свободна. Кроме того, она чувствовала, что все это сделал Семенов. Как он мог это сделать и зачем он это сделал, она тоже не знала, но в том, что сделал это он, она не сомневалась. Казалось, что она должна была бы быть благодарна ему, но благодарности она не чувствовала, а чувствовала смущение и страх.
Дома, конечно, надо было все объяснить. Евлалия Григорьевна сначала попробовала было поискать выдуманную причину, но ничего придумать не могла и сказала правду, но только в общих чертах: ее, мол, перевели в другой отдел, но там для нее работы покамест нет. Софья Дмитриевна весьма простодушно обрадовалась:
— Вот и чудесно, голубенькая! Отдохнете вы, по крайней мере, сами с собою поживете.
Григорий Михайлович не поинтересовался никакими подробностями, а с удовольствием одобрил:
— Прекрасно! — певуче сказал он. — Теперь ты сможешь сколько угодно печатать этому твоему Се-ме-нову! Если у него есть много работы для тебя, так ты ведь сможешь до тысячи рублей выколачивать… Прекрасно, прекрасно!