— Н-ну, — нехотя согласился он, — рублей двадцать — тридцать возьмите… И ложку захватите! — вспомнил он. — И кружку.

— А еды? Хлеб? — с большим усилием соображала Евлалия Григорьевна, в полубеспамятстве собирая нужные вещи.

— Дайте немного! Но там ведь кормят, не бойтесь…

Он встал, одернул шинель, поправил ее под поясом и сказал Евлалии Григорьевне спокойно и деловито, как будто говорил об обычном и нормальном:

— Справки можете навести на улице Розы Люксембург № 5, от двенадцати до четырех. Но раньше чем через неделю не советую приходить: все равно вам раньше ничего не скажут. Ну, пошли! — приказал он.

Григорий Михайлович, смотря тупо и покорно, надел пальто и шляпу. Потом огляделся и пошел к двери. Старший ухмыльнулся.

— С дочкой-то не попрощаетесь? Не на один день расстаетесь.

И вот в этих-то словах, а главное, в тоне, Евлалия Григорьевна услышала то, чего раньше не слышала и не чувствовала: зловещее и ненавидящее. В этих словах старшего отразилось чувство: злое, но человеческое. Перед нею на минуту встал зловещий и ненавидящий человек, но все же это был человек, а не страшное иное существо. И она рванулась вперед.

— Но ведь папа ничего не сделал! — со страстной убедительностью забормотала она, блестя глазами. — Он ни в чем не виноват! Мы живем с ним, я служу в местпроме, а он даже нигде не работает! — бессвязно бросала она слова, не зная, почему они должны в чем-то убедить и что-то доказать. — У него даже и знакомых нет почти никого, и он нигде не бывает, потому что…

Старший ухмыльнулся и сверху посмотрел на нее, ощупывая пуговицы на шинели: все ли застегнуты? Евлалия Григорьевна поймала этот взгляд и увидела, что перед нею опять нет человека, даже ненавидящего человека. Во взгляде было только ухмыляющееся любопытство: «А что ты будешь дальше говорить? Как ты будешь дальше извиваться от боли’»

И Евлалия Григорьевна оборвала себя. Вероятно, ее остановила гордость человека перед существом иного мира. Она замолчала и сделала шаг назад. И сейчас же все вышли и, опять очень независимо стуча сапогами, пошли по коридору. Было слышно, как за ними захлопнулась дверь в передней и как через две-три минуты автомобили под домом зафыркали и отъехали.

И чуть только они отъехали, как изо всех комнат выбежали жильцы. Никто из них не спал всю ночь, а все сидели у себя в комнатах, уже одетые, готовые ко всему, и со сжатым сердцем замирали. Гнет страха всю ночь был разлит по всей квартире, и тяжелая тень придавила всех. Каждый, не видя ничего и не слыша ничего, сидя в своей комнате, не только мозгом и сердцем, но даже и всей кожей, ставшей так остро чувствительной, ощущал злое, которое шло от этих пятерых. Не так ли собака, даже не видя волка и даже не слыша его воя, чувствует его иную, враждебную силу?

Всю ночь в квартире было придушенно, мертво и по-могильному тихо. Никто не зажигал огня, никто не отворял дверей и никто не ходил. Все время прислушивались необычайно обострившимся слухом, коротко и односложно шептали почти одним дыханием, нервно курили и, замерев, ждали: бессильные и готовые ко всему. Это был почти мистический страх перед силой, которая враждебна обычному человеку

Притихшие в испуге люди всю ночь боялись даже дышать свободно. Чего боялись они? Каждый из них своим разумом знал, что пришли не к нему, что пришли не за ним и что страшные пятеро даже не зайдут к нему в эту ночь. Но страх сковал всех. Угроза была не в том, что могут арестовать, сослать и даже расстрелять, а в том, что человек отдавался не человеку же, злому и беспощадному, а иному существу, которое не было человеком. Угроза и страх порождались властью этого существа. Он пришел!… Кто он? Была ночь, и было темно. Но если бы был день, то все равно было бы темно.

И когда зафыркали отъезжавшие автомобили, у всех свалилась глыба с сердца. Очистился ли воздух от лучей зла, пронизывавших его всю ночь, оборвалось ли злое очарование, которое исходило от этих пятерых, но все сразу выбежали в коридор, что-то начали говорить нервно, бессвязно и торопливо, что-то начали спрашивать друг у друга, не дожидались ответа, ужасались, размахивая руками, но, в то же время, все чувствовали себя облегченно и до легкомысленности радостно: прошло!

И, не сговариваясь, почти побежали в комнату Евлалии Григорьевны. Не постучали, не спросили, можно ли войти, а вошли так, как входят в комнату, в которой лежит покойник в гробу: гроб разрешает входить даже незнакомым. Немного затаили дыхание, невольно наморщили лбы, старались ступать как можно тише… И каждый вдруг почувствовал, что Евлалия Григорьевна стала всем близка, дорога, почти любима и что ей обязательно-обязательно надо помочь, чем только можно помочь, даже если и нельзя ничем помочь ей.