Евлалия Григорьевна заметалась еще пуще. Она понимала, что в ней нет сил решить тот вопрос, который так неумолимо ставил перед нею Семенов, и нет сил ответить на этот вопрос. Но, срываясь на каждом звуке своего голоса, она все же ответила: не ему, а себе.
— Я… К Любкину? Пойду!
— Да неужто ж пойдете? — не выдержал и вскочил с места Семенов. — Неужто?
Он стоял перед нею, большой, с широкими плечами, с сильными руками, твердо упираясь ногами в пол. И все в нем было большое, широкое, сильное, твердое: мысли, слова, понимание. Она сидела перед ним на стуле, словно маленький комочек, и странно напоминала ему подраненную птичку под кустом. «Пичужка ты этакая!» — с внезапной нежностью подумал Семенов и тут же спохватился. «Да ведь сила-то… Силища-то какая! И что это за сила? Откуда?» И ему вдруг захотелось взять стул, высоко взмахнуть им и брякнуть его об пол, чтобы он разлетелся вдребезги.
— Пой-де-те? — с расстановкой повторил он, приковываясь к ней чуть ли не исступленным взглядом, судорожно силясь что-то понять и разгадать в ней. — Да ведь он же… Пойдете?
Его дыхание стало тяжелым. Евлалия Григорьевна не понимала, почему Семенов так страшно не хочет, чтобы она шла к Любкину? Что ему нужно от нее? Не понимал этого и сам Семенов. Но ее «пойду» он ломал всей своей силой. Ему было нужно сломать, чтобы воочию увидеть, что сила Евлалии Григорьевны — ничто и что ему нечего бояться этой силы. А он ее боялся, и боялся с той самой минуты, когда она (совсем неясно) впервые мелькнула перед ним. Если эта сила есть и если она сильнее его силы, то он, Семенов, должен погибнуть, потому что его сила — ложь.
— Н-ну, л-ладно! — медленно и тяжело выговорил он. — Пойдете? ан, нет! Не пойдете! Потому что главного-то вы еще и не знаете, а если узнаете, то… А я вам и это главное скажу, потому что — надо! — почти угрожающе сказал он. — Дело-то ведь в том, что и мужа-то вашего…
— Молчите! — не выдержала и вскочила Евлалия Григорьевна. Она схватила Семенова за руки и изо всех сил сдавила их. — Не смейте! Этого не смейте!
— Спрятаться хотите? — безжалостно усмехнулся ей прямо в глаза Семенов. — Спрятаться? Ладно, прячьтесь: промолчу.
— Вадю? Вадю? Он?… Вадю?
— Правду вам говорю. Не один он, конечно, но… и он.
Если бы Евлалия Григорьевна не вцепилась обеими руками в Семенова и если бы она не вцепилась в него так сильно, она, возможно, упала бы. Это был удар, который оборвал ее сердце. Много лет спустя, вспоминая этот вечер и особенно эту минуту, она никак не могла понять: почему не завопила она тогда, почему не захлебнулась в рыданиях и почему не забилась в беспамятстве. А главное, как могла она после того думать, чувствовать, понимать и говорить.
— Вот то-то! — строго и наставительно сказал Семенов, крепко припечатывая. — Вот и идите после того к Любкину, спасайте отца. А я вам все сказал. И все, что я сказал, — правда.
Он сделал шаг назад, преодолевший и уверенный. Посмотрел на Евлалию Григорьевну с чувством победы над нею и вместе с тем с чувством жалости к ней, побежденной.
Евлалия Григорьевна рванулась.
— Пойду! Пойду! — затряслась она, ничего не слушая, ничего не понимая и смотря перед собой обезумевшими глазами. — Он… Пусть! Ведь он… Пусть, пусть! Этого я не могу, я, я! — прорвалось у нее. — Добивать его? Да как вы смеете думать это! — развернулась она, готовая наброситься. — Вот сейчас… Вы пойдете со мной? Ах, нет, я сама, сама… Не надо, чтобы с вами, потому что… Но только…
Она схватила со столика свою шляпку и хотела было надеть ее, чтобы сейчас же идти, но Семенов как бы опомнился. Он видел, что он побит, но — странное дело! — не сожаление и не горечь, а даже радость почувствовал он от этого. Он с восхищением и с благодарностью смотрел на Евлалию Григорьевну, и ему казалось, что он хочет сделаться маленьким и смириться перед нею. Именно — смириться. Он очень осторожно взял из ее бессильных пальцев шляпку, а сам (все так же осторожно) посадил ее на место.
— Не надо делать глупостей! — не приказал, а попросил он. — Если вы такая… Если уж вы такая… Да что же это? — вдруг с необычайной силой вскрикнул он, всплеснул руками и словно бы пошатнулся. Схватился за спинку стула и сжал ее в кулаке.
Евлалия Григорьевна напряженно сидела, готовая каждую минуту вскочить и бежать.
— Я сам все сделаю! — взяв себя в руки, тихо сказал Семенов.
Евлалия Григорьевна подняла на него глаза, но спросила только взглядом.
— Все сам сделаю! — повторил Семенов и мотнул головой: не сомневайтесь, мол. — И я все это сделаю лучше, чем вы. Верите? Верите вы мне? — неожиданно для себя спросил он и почувствовал, как сердце у него слегка сжалось, словно ему будет больно, если она ответит: «Нет, не верю».
Евлалия Григорьевна ответила не сразу. Она сначала посмотрела строго, глубоко и испытующе. Она не могла ответить так, просто: ей надо было воистину убедиться в том, что она верит. Ей надо было увидеть то, что заставило бы ее поверить, что позволило бы ей поверить.
— Да, верю.
— А коли верите, — почти радостно заколыхался Семенов, — то… верьте! Я…
Он на полминуты задумался, что-то обсудил про себя и решил.
— До завтрашнего вечера подождите! — распорядился он. — И, коли можете, никуда завтра целый день из дому не уходите. Дома будьте, стало быть. Я сейчас еще не знаю: может быть, утром, а может быть, днем или вечером… Одним словом, я или дам вам знать, или сам заеду, или… Не знаю, но ждите. Тут главное, чтобы этого Любкина увидеть! — немного хитро подмигнул он, — а я… я уж знаю, что ему сказать надо. Слово такое знаю, вроде как бы — «Сезам, отворись!» Волшебное!
— Вы… скажете?
— Скажу, скажу! И… Не плачьте, голубенькая! — с ласковой шутливостью добавил он и несмело дотронулся концами пальцев до ее плеча. — Ведь перемелется, — мука будет! А у вас… у вас обязательно все перемелется, потому что жернова у вас больно уж крепкие!