Когда он добежал, пламя уже погасло. Мама лежала возле расколотого взрывом авара, из которого медленно, словно тягучие внутренности авхая вытекал расплавленный камень. Шооран ухватил маму под мышки, потащил прочь от огня, бормоча:
— Сейчас, мама, сейчас я тебе помогу…
Должно быть, в последнюю секунду мама вскинула руку, защищаясь, либо осколки пошли низом, но лицо пострадало не так сильно, и Шооран смотрел только на него, стараясь не видеть груди и живота, где было жуткое месиво из обрывков жанча, угля, каменной крошки и запекшейся потемневшей крови.
— Мама, — уговаривал Шооран, — я тебя уложу поудобнее и воды принесу. Там осталось…
Запрокинутая голова мертво качалась между его рук. С шеи сползло лопнувшее забытое ожерелье, прощальным подарком скользнуло к ногам Шоорана. Лишь тогда он понял, что вода уже не нужна, и ничего не нужно.
В те дни, когда великий илбэч Ван ходил по оройхонам, мир был иным. На мокрых островах ничего не росло, лишь безмозглые обитатели шавара — тайза, жирх и колючая тукка копошились в нойте. Но однажды, когда Ван выстроил очередной остров, из далайна явился Ёроол-Гуй. Илбэч стал одной ногой на новый оройхон, а другой на старый и засмеялся, потому что не в первой ему было так играть со смертью. Однако, Ёроол-Гуй не бросился на берег как обычно, а остановился и открыл главные глаза, чтобы посмотреть на человека вблизи.
— Что смотришь? — крикнул Ван. — Тебе все равно меня не поймать!
— Здравствуй, илбэч, — ответил Ёроол-Гуй. — Сегодня я не буду охотиться за тобой. Я пришел сделать подарок.
Всякий житель оройхона, даже малые дети слышали о том, как на исходе срединных веков Ёроол-Гуй произнес свое последнее слово, и знает, что с тех пор он не издал ни звука, но хитроумный Ван умел слышать мысли и разбирать несказанное, а значит, мог разговаривать даже с вечным Ёроол-Гуем.
— Мне не надо твоего подарка, — сказал Ван, — все, что мне нужно, у меня есть. Или, может быть, ты хочешь снять проклятие и подарить мне счастье? Так знай, что хотя я живу один и в безвестности, я все равно счастлив тем, что могу притеснять тебя по всему далайну.
— Я проклял тебя в те времена, когда ты еще не родился, а вечность была молодой, и не сниму проклятия, пока вечность не одряхлеет, — возразил Ёроол-Гуй, — подарок же я принес не только тебе, но и всем людям: тем, кого я не пожру сегодня, поскольку сегодня я добр, и тем, кого не пожру никогда, ибо из-за тебя, илбэч, не могу достать их. Мне стало скучно убивать столь слабых людей, вы не похожи на могучего Тэнгэра, я хочу, чтобы вы стали сильнее, и принес вам средство для этого.
С этими словами Ёроол-Гуй бросил на берег тонкую тростинку. Она вонзилась в грязь и превратилась в стебель хохиура.
— Дарю его тебе и всем людям, — сказал Ёроол-Гуй. — Когда этот стебель обрастет рыжим харвахом, собери его, и твоя сила умножится беспредельно. Может быть тогда мне будет не так скучно. А пока — прощай!
Далайн сомкнулся над Ёроол-Гуем, а Ван еще долго стоял на границе, ожидая подвоха и стараясь разгадать смысл коварных речей Многорукого. Наконец, он сказал:
— Не верю Ёроол-Гую и не хочу его подарков ни сегодня, ни в будущие дни.
Сказав так, Ван сошел на оройхон и тяжелым башмаком из кожи тукки втоптал стебель в нойт. Но он не заметил, что один, самый маленький корень остался в земле. И когда Ван ушел строить новые земли, стебель ожил и начал расти. От удара он наклонился, и с тех пор ни один стебель хохиура не растет прямо. А на молодых, чистых побегах можно видеть черные крапинки — следы игл с башмака илбэча.
Немало лет скитался Ван в чужих краях, возводя один оройхон за другим и прячась от людской молвы, а когда вернулся домой, то не узнал родных мест. Вдоль всего далайна вкривь и вкось торчал хохиур, люди скребли и сушили харвах. Повсюду грохотали татацы и большеротые ухэры. Везде шла война. Люди и впрямь стали сильнее, но свою силу обратили против себя, чтобы убивать друг друга на радость Ёроол-Гую.
— Остановитесь! — крикнул илбэч, но голоса его никто не услышал, ибо люди оглохли от взрывов.
Тогда Ван пришел к далайну, встал правой ногой на один оройхон, а левой на другой, и принялся звать из глубины Многорукого. И когда Ёроол-Гуй выплыл, Ван спросил:
— Зачем ты сделал это?
— Теперь я убиваю людей даже там, где не могу их достать, — ответил Ёроол-Гуй, — и мне приятно ваше горе. Даже если ты застроишь сушей весь далайн, я знаю, что люди все равно истребят друг друга.
— Исправь свое зло! — крикнул илбэч, — и я обещаю больше не строить оройхонов.
— Что же, я согласен, — сказал Ёроол-Гуй. — Люди не смогут избить себя окончательно. Правда, мне не по силам пожрать весь харвах и извести хохиур на всех оройхонах, ведь ты построил их так много. Цэрэги с сухих земель не послушают меня и не прекратят пальбы. Но зато мне подвластны огненные авары, вставшие по моему слову на твоем пути. А без авара невозможно высушить харвах. Сушильщики меньше всех виноваты в бедах твоего народа, и поэтому я проклинаю их. Отныне харвах начнет взрываться во время сушки, станет калечить и убивать. Жизнь сушильщика будет тяжела, а век не долог. На этот путь ступят лишь те, у кого нет иного пути, кто иначе все равно погибнет. И пусть они знают, что нельзя спастись самому, приближая всеобщую гибель. Иди, бывший илбэч Ван, и будь спокоен — стрельба скоро утихнет.
Ван повернулся и пошел, не думая о своей жизни, но Ёроол-Гуй не стал хватать его.
С этого дня в течение дюжины дюжин лет в далайне не появлялось новых оройхонов.
2
Шел мягмар, пещеры шавара были переполнены нойтом, и умерших хоронили в далайне, принося в жертву Ёроол-Гую. Маму завернули в полог палатки, уложили на носилки и с песнями унесли. «О отец наш, Ёроол-Гуй! Тебе отдаем мы лучшую из женщин…»
Шооран не принимал никакого участия в действе. Сидел, забившись в угол, уставившись в бесконечность немигающими глазами. К далайну не пошел — не мог слышать ликующих похоронных песен, пришедших из тех времен, когда в праздник мягмара бросали в далайн не куклы и трупы, а живых людей. «О великий, прими нашу женщину!.. Ее руки — ласка, ее губы — счастье, ее глаза — свет жизни…»
В разоренную палатку пригнувшись вошел Мунаг.
— Ты здесь… — произнес он.
Шооран не ответил. Продолжал сидеть, обхватив себя руками, засунув ладони под мышки, словно от сильного холода.
Мунаг потоптался, смущенно кряхтя, а потом, не глядя на Шоорана, сказал:
— Ты, вот что… уходи отсюда.
Впервые Шооран поднял голову, взглянул в лицо дюженника. И хотя он и теперь не издал ни звука, но Мунаг заволновался и быстро начал говорить, не отвечая, а просто стараясь заглушить вопрос, всплывший из глубины широко распахнутых глаз:
— Я бы тебя оставил — жалко, что ли? Ты уже большой, как-нибудь прокормился бы. Но если одонт узнает? Ты думаешь, он про тебя забыл? И тебе не миновать шавара, и у меня будут неприятности. Сам понимаешь. Так что, пока никто не видит, бери что здесь тебе надо — и уходи.
— Куда? — бесцветно произнес Шооран.
— А мне какое дело?! — не выдержав, закричал Мунаг. — Почему я должен за тебя думать?! Мать твоя умерла, а ты здесь никто. Вот и ползи отсюда! Я к тебе по-хорошему, вещи взять разрешил, а ты…
Шооран встал.
…вещи… какие вещи?.. Жанч на нем, и мамино ожерелье укрыто на груди. А больше ему, наверное, ничего не потребуется. Вещи нужны, когда есть куда идти.
Шооран вышел из палатки. Мунаг тяжело шагал сзади. Через десять минут — как мал огромный оройхон! — они достигли поребрика.
— Ты не обижайся, — произнес Мунаг, коснувшись плеча Шоорана. — Я действительно иначе не могу. Что делать… Желаю тебе выжить… если удастся. На вот, возьми, — Мунаг протянул Шоорану отнятый накануне нож.