Энжин был служителем в доме старейшин. Он обитал на сухом оройхоне в палатке, приткнутой к боку растрескавшегося тэсэга. Рядом было поле. Как и все на оройхоне, оно принадлежало Ёроол-Гую. Ни единый человек во всей стране не имел ничего своего, в земле старейшин свято помнили завет: далайн принадлежит Многорукому. Старейшины оглашали волю бога глубин, служители работали на него.

Раз в месяц, когда созревал урожай, Энжин получал у баргэда костяной нож для уборки хлебной травы, а через неделю сдавал нож обратно вместе с зерном и соломой. В остальное время он растирал муку, трепал воняющую нойтом солому, давил сладкий сок из плодов туйвана и, в свой срок, вооружившись толстой палкой, нес под присмотром цэрэга караульную службу на краю мокрого оройхона. За это ему каждый день выдавалась миска каши из заквашенного зерна, раз в неделю — горсть сушеного наыса, раз в месяц, после уборки урожая — чашку вонючей браги, а на третий день мягмара — мясо.

Энжин был на хорошем счету у старейшин, баргэд отзывался о нем с похвалой, поэтому его никогда не отряжали на охоту в шавар или на разборку наваленных далайном тварей, откуда так много мужчин не возвращается домой. Так что, живя в трех оройхонах от берега, Энжин и не видывал далайна. И, возможно, просуществовал бы всю жизнь, не подозревая о силе, дремлющей в нем, и лишь иногда мучаясь яркими и страшными сновидениями.

С неумолимым однообразием представлялось ему ночами, что он больше не человек, а легкий летучий огонь. Энжин не раз видал огонь возле суурь-тэсэга, ведь трудолюбивые баргэды и храбрые цэрэги питаются горячим, а горячее можно сделать лишь на огне или на аваре, если он поблизости. Но огонь, в который обращался Энжин, совсем не походил на пламя горящей соломы. Он мог перелетать с места на место, согревать разом целый мир, но мог и ударить палящей струей. Это был бы изумительный сон, несмотря на боль, которую пылающее тело причиняло Энжину, но едва Энжин отрывался от земли, чтобы ринуться в полет, как появлялись враги. Порой они даже не имели облика, но их всегда было много, и стремились они к одному: сбросить Энжина на землю и погасить. Ночи, протекавшие в поисках спасения или мучительных, безнадежных битвах были, пожалуй, самыми сильными впечатлениями в спокойном существовании Энжина.

Палатка, в которой спал Энжин тоже принадлежала Многорукому, а поскольку места в ней хватало на двоих, то судьба позволила прислужнику жениться, а вернее, позволила выйти замуж его жене. Как и всюду женщин в земле старейшин было почти вдвое больше, чем мужчин.

Так же как и муж, Сай каждый день отправлялась на работу, чаще всего на второй ярус алдан-шавара — собирать и заготавливать наыс. И тоже ежедневно получала миску каши, а в конце недели — горсть грибов. Только мяса ей не полагалось, женщинам раз в год на пятый день мягмара выдавали плод туйвана.

Супруги жили дружно, хотя и делить им было нечего. Каждый выскабливал свою миску и начисто вылизывал ее. Каждый крошил в кашу грибы или хрустел ими, запивая водой. Воды Ёроол-Гуй позволял пить сколько угодно.

Иногда, проснувшись утром раньше срока, Энжин будил Сай и пытался пересказать ей привидевшийся кошмар, но Сай испуганно взмахивала руками и, перебив мужа, твердила:

— Перестань. Не хочу слушать. И ты не вспоминай. Сойдешь с ума — что будет?

Больше говорить было не о чем. Только охотники могут рассказывать, какого зверя они поймали сегодня, а какого упустили вчера. Но зато охотники и не живут долго, и их жены остаются в одноместных палатках изнывать от бессильной женской тоски и, надрываясь, растить детей, потому что за миску каши для ребенка надо выработать дополнительную норму.

У Энжина и Сай детей не было. Потому, должно быть, баргэд и отзывался о них с похвалой: берег образцовую семью.

Иногда разговор начинала Сай, рассказывала что-нибудь о соседях или о женщинах вместе с которыми она чистила и резала грибы или ткала на ручном станке тонкую материю из соломенной пряжи. Обычно ее рассказы начинались с одной и той же фразы:

— Атай совсем с ума сошла, — говорила жена.

— Угу… — отвечал Энжин, занятый починкой прохудившегося башмака.

— Ты только послушай, что она сказала! — горячилась Сай. — Она сказала, что сбежит отсюда!

— Куда? — Энжин отставил рукоделье в сторону.

— Будто она сама знает… Я ей говорю, что лучше чем дома нигде не будет. Сбежишь… и что? Станешь бродить по мокрым оройхонам да ждать, пока до тебя Многорукий дотянется, или цэрэги поймают.

— В новых землях цэрэгов нет, говорят, там мокрые оройхоны полны бандитов.

— Ну, у нас их тоже хватает. Помнишь, третьего года, что было?..

— Ладно, не надо о плохом.

— Хорошо, хорошо, но Атай-то какова, а?..

Атай была их соседкой. Ей было полторы дюжины лет, а она жила одиноко, безо всякой надежды выйти замуж, несмотря на свою редкостную красоту. Три года назад она получила завидное предложение — стать сестрой непорочности. Сестры непорочности жили в алдан-шаваре и прислуживали самим старейшинам. В сестры выбирали только самых красивых девушек, и, насколько было известно Энжину, прежде никто от этой чести не отказывался. Атай была первой. Она при всех заявила, что хочет не божественного, а простого счастья, и сестрой непорочности не станет.

В законе ничего не говорилось, как поступать в таком случае, поэтому, хотя дерзкую не наказали, но и в покое не оставили. На работу со всем женщинами Атай выходила только если для нее не находилось особо тяжелого и грязного труда. И, разумеется, никакого счастья она не получила; хоть никто не запрещал ей выходить замуж, но на всем оройхоне не нашлось желающего связать судьбу с женщиной, отмеченной клеймом бунтовщика. Атай ходила высоко подняв голову, казалось, ей нет дела до любопытных и недоброжелательных взглядов, и Энжин был удивлен, узнав, что и ее жизнь трет шершавым по открытому сердцу.

В течение двух или трех недель после мягмара, когда все на оройхоне принималось плодоносить особенно бурно, хозяйство старейшин начинало лихорадить. Часть женщин отправлялась на мужские работы — на поля, а остальные, чтобы справиться с бешено растущим наысом, работали круглосуточно, получая лишь два небольших перерыва для еды и четыре часа на сон. Но даже во время перерывов женщины домой не возвращались. Это равно касалось и сборщиц, и привилегированных работниц, перебиравших грибы.

Сай две недели была на чистой работе сортировщицы, а вот Атай, как неугодную вообще не допускали в алдан-шавар, на ее долю досталось поле, и работать ей пришлось в паре с Энжином. Первый день они работали вровень: жали, вязали снопы. Когда урожай был снят, баргэд вручил Энжину веревки и пустые мешки, а его напарнице — тяжеленное било: выколачивать из гроздьев зерна. Именно тогда, при взгляде на согнувшуюся под неподъемным инструментом фигурку, Энжин понял, что так не должно быть. Не было сомнения, возмущения и гнева, не мучили мысли, что он нарушает закон, была лишь спокойная уверенность: так не должно быть. Энжин подошел к Атай, взял у нее из рук цеп и начал молотить сам, хотя знал, что меняться работой запрещено: каждый несет ту повинность, что определена ему по заслугам. И Атай — видно крепко засели в ней семена бунта! — не возмутилась, а молча принялась подтаскивать снопы, вязать солому и относить в сторону полные мешки.

Красный вечер погас в небесном тумане, на суурь-тэсэге протрубили в витую раковину, возвещая конец работы, лишь тогда они молча, так и не сказав ни слова, поменялись инструментом, а сдав его баргэду, не расползлись, как обычно, по своим норам, а уселись возле тэсэга, прислонившись к его шероховатому боку.

— Атай, — спросил Энжин. — Как сделать, чтобы они перестали тебя гнать?

— Никак… — тихо прозвучало из темноты.

— Но почему… — начал Энжин, но Атай перебила его, зашептала быстро и отчаянно то, что не раз, должно быть, говорила самой себе за эти три года:

— Я знаю, что нельзя было отказываться, но ведь всем известно, как именно сестры непорочности прислуживают целомудренным старейшинам. Сначала они живут в роскоши, потом переходят к баргэдам и цэрэгам, услаждают их похоть, хотя каждый из цэрэгов и так женат. Я не вижу, чем это лучше многоженства, принятого в других землях и запрещенного у нас. По-моему, это хуже. Когда кто-нибудь из сестер беременеет, ребенка душат и кидают в шавар.