К сожалению, придумавший меня человек, сэр Артур, забыл поведать о том, что я еще молодым лейтенантом находился в Киле, когда на верфи «Германия» четвертого августа 1906 года подъемный кран спустил на воду нашу первую полноценную лодку, причем в условиях строжайшей секретности. До того времени я в качестве второго офицера ходил на торпедной лодке, а тут добровольно вызвался участвовать в опробовании нашего еще недоразвитого подводного оружия. Войдя в состав команды, я мог наблюдать, как наша «U I» была опущена на глубину тридцать метров, и немного спустя, своим ходом, достигла открытого моря. Должен, однако, признать, что фирма «Крупп» уже до этого по планам одного испанского инженера сделала тринадцатиметровую лодку, которая могла развивать под водой скорость в пять с половиной узлов. «Форель» даже привлекла интерес кайзера. Принц Генрих самолично принял участие в одном из погружений. К сожалению, Министерство морского флота затормозило дальнейшую разработку «Форели». Когда, однако, с опозданием на целый год, «U I» была сдана в эксплуатацию в Эккернфёрде, строительство пошло скоростными темпами, пусть даже и самое «Форель», и тридцатидевятиметровую лодку «Камбала», которая уже была оснащена тремя торпедами, впоследствии продали в Россию. Меня же, к моему стыду, откомандировали для передачи этих лодок. Специально присланные из Петербурга попы опрыскали обе лодки от носа до кормы святой водой. После длительной транспортировки по суше их спустили на воду во Владивостоке, однако произошло это слишком поздно, чтобы употребить их в войне с японцами.
И однако же моя мечта сбылась. Несмотря на свое подтвержденное изрядным числом историй чутье детектива сэр Конан Дойль даже и представить себе не мог, какое великое число молодых немцев, подобно мне, мечтало о быстром всплытии, о быстром взгляде в перископ, о целенаправленном погружении танкеров, о команде «Торпеду к бою», о множестве — под общий восторг — точных попаданий, о тесном содружестве команды, о разукрашенном флажками прибытии в родную гавань. И я, присутствовавший при этом с самого начала и ставший за это время частью литературы, даже и представить себе не мог, что десятки тысяч наших ребят уже никогда не всплывут из своей подводной мечты.
К сожалению, из-за предостережения, сделанного сэром Артуром Конан Дойлем, не удалась и наша вторичная попытка поставить Англию на колени. Такое количество погибших… И лишь капитан Сириус был навек приговорен пережить любое всплытие.
1907
В конце ноября сгорел наш прессовочный завод на Цельском шоссе. Дотла. А между тем дела у нас шли — лучше не надо. Хотите верьте, хотите нет, но мы ежедневно выпускали на свет Божий тридцать шесть тысяч пластинок. И покупатели рвали их у нас прямо из рук. Доходы от продажи нашего ассортимента составляли ежегодно двенадцать миллионов марок. Дела шли особенно хорошо, потому что мы вот уже два года как начали выпускать в Ганновере пластинки с двухсторонней записью. Раньше такие были только в Америке. Много воинственного шума и грома. И мало такого, что соответствовало бы изысканным вкусам. Но потом Рапопорту — а Рапопорт — это ваш покорный слуга — посчастливилось уговорить Нелли Мельба, «Великую Мельбу», прийти к нам на запись. Поначалу она жеманилась, как впоследствии Шаляпин, который вообще до смерти боялся из-за этой дьявольщины — так он именовал нашу новейшую технику — потерять свой бархатный бас. Йозеф Берлинер, который на пару со своим братом Эмилем еще до конца века основал в Ганновере компанию «Немецкий граммофон», затем перенес ее в Берлин и, пойдя тем самым при двадцати тысячах марок исходного капитала на большой риск, в одно прекрасное утро сказал мне: «А ну, Рапопорт, укладывай чемоданы, тебе надо по-быстрому смотаться в Москву и выйти там на Шаляпина, только не задавай лишних вопросов».
И в самом деле: я не стал долго собираться и сел в ближайший поезд, прихватив с собой наши первые шеллачные пластинки с записями великой Мельбы, так сказать, в качестве презента. Ну и поездочка же выдалась, доложу я вам! Вы знаете, что такое ресторан «Яр»? Высший класс! Долгая ночь в отдельном кабинете! Сперва мы просто пили водку из бокалов для воды, потом Федор осенил себя крестом и начал петь! Нет, не эту коронную арию из Бориса Годунова, а благочестивые напевы, их еще ведут монахи, глубокими такими басами! После этого мы перешли к шампанскому. Но лишь под утро он, плача и осеняя себя крестом, подписал договор. Поскольку я с детских лет прихрамываю, он, когда я заставлял его поставить свою подпись, возможно видел во мне черта. Да и то сказать, он согласился лишь потому, что нам еще раньше удалось подловить Собинова, их великого тенора, и предъявить ему договор с Собиновым, так сказать, в виде образца. Во всяком случае, Шаляпин стал нашей первой граммофонной звездой.
Потом уж они все подвалили: Лео Слезак, Алессандро Мореччи, которого мы записали как последнего знаменитого кастрата. А еще позже, уже в отеле «Ди Милано» — вы просто не поверите — удалось как раз этажом выше той комнаты, где умер Верди, сделать первые записи Энрико Карузо, первые десять арий, ну, само собой, с эксклюзивным договором. Вскоре для нас уже пела Аделина Патти, и кто только еще не пел! Мы поставляли нашу продукцию во все страны. Английский и Испанский королевские дома числились среди наших постоянных клиентов. А что до парижского дома Ротшильдов, то Рапопорту удалось с помощью некоторых махинаций вывести из игры их американского поставщика. Однако мне, как торговцу пластинками, было совершенно ясно, что мы не просто не можем всегда оставаться на таком эксклюзивном уровне, что главное — это массы, и что нам необходимо произвести децентрализацию, дабы с помощью новых прессовочных фабрик в Барселоне, Вене и — даже — в Калькутте сохранить свое место на мировом рынке. Вот почему и пожар в Ганновере не оказался для нас полной катастрофой. Хотя мы, конечно, были крайне озабочены, потому что мы с братьями Берлинер начинали на Цельском шоссе с первого кирпичика. Правда Берлинеры оба были гении, а я всего лишь торговец пластинками, но Рапопорт всегда понимал: с помощью пластинки и граммофона мир воссоздает себя заново. Тем не менее Шаляпин еще долгое время и все так же многократно осенял себя крестом перед каждой очередной записью.
1908
У нас в семье существует такая традиция: отец берет с собой сына. Уже мой дедушка, железнодорожник и вдобавок член профсоюза, брал с собой продолжателя своего рода, когда Вильгельм Либкнехт выступал на Хазенхайде. И мой отец, тоже железнодорожник и вдобавок член партии, можно сказать, вдолбил в меня до известной степени пророческие слова касательно этих манифестаций, запрещенных, пока у власти находился Бисмарк: «Аннексия Эльзаса и Лотарингии принесет нам не мир, она принесет нам войну».
И вот он начал брать с собой меня, не то девяти-, не то десятилетнего сорванца, когда сын Вильгельма, товарищ Карл Либкнехт выступал либо под открытым небом, либо, если запретят, в какой-нибудь продымленной пивной. Возил он меня и в Шпандау, где Либкнехт баллотировался в кандидаты. А в девятьсот пятом году я поехал с ним на поезде — отцу как железнодорожнику причитались бесплатные поездки даже и до Лейпцига, — потому что в Горном погребке, в Плагвице, выступал Карл Либкнехт, и он рассказывал про большую забастовку в Рурском регионе, о чем писали тогда все газеты, до единой. Но Либкнехт не только говорил про горняков и не только агитировал против юнкеров-землевладельцев и фабрикантов, главным образом и вполне пророчески он рассуждал о всеобщей забастовке как будущем средстве борьбы пролетарских масс. Он говорил без бумажки, словно ловил слова из воздуха. И вот он уже перешел к России и запятнанному кровью царизму.
Время от времени речь его прерывалась аплодисментами, а под конец единогласно приняли резолюцию, в которой собравшиеся — а отец сказал, что их было никак не меньше двух тысяч — заявили о своей солидарности с героическими борцами в Рурской области и в России.