Чтобы не заставлять вас, которым теперь тоже известно, как прекрасен дождевик и которые могут себе представить, какое удовольствие подобное блюдо, если быстро поджарить его в масле, доставит и самому сборщику грибов и его гостям, томиться ожиданием, я должен еще сообщить, что их было — отбросив в сторону уже стареющие и позеленевшие внутри — сорок семь экземпляров, разложенных на вчерашней газете и принесенных мною домой, на кухню.

Скоро собрались гости — Бруно и его друг Мартин, Ева и Петер Рюмкорфы. Почти сразу после сообщения о наметившейся благоприятной тенденции и незадолго до первого общего подсчета я подал гостям как закуску грибное блюдо, которое ели все, даже доверяющий мне П.Р., который по части кушаний вообще считается крайне разборчивым. Поскольку я нарезал дождевики кружками и таким путем утаил их истинное количество, мое колдовство с таблицей умножения хоть и осталось в тайне, но принесло свои плоды. Гости удивлялись. Даже Уте, которая все и всегда знает заранее и придерживается иных суеверий, отбросила последние признаки скепсиса. Когда удовлетворительные результаты для красно-зеленых мало-помалу стабилизировались, и даже можно было рассчитывать на дополнительные мандаты, я почувствовал себя утвержденным в своем суеверии. Итак, нельзя было собрать меньше дождевиков, хотя и больше тоже нельзя.

Но тут в благоухании майорана на стол явился чечевичный суп Уте, вполне пригодный для того, чтобы умалить крепнущее высокомерие. На экране, который показался нам слишком маленьким, мы увидели, как плачет смененный канцлер. Удивление победителей по поводу необъятных размеров предполагаемой власти делало их моложе, чем они были на самом деле. Скоро они начнут по душевной склонности спорить друг с другом. Даже этому мы радовались. Мои расчеты оправдались, но потом, почти до конца октября, мне не удалось больше найти ни одного дождевика.

1999

Не то чтобы он меня заставил, но уж уговорить-то наверняка уговорил, хитрец эдакий. Впрочем, уговаривать он всегда умел, и уговаривал до тех пор, пока я, наконец, не сказала «да». Сказала, а теперь якобы продолжаю жить, разменяла уже вторую сотню и на здоровье не жалуюсь. Уговаривать он всегда умел, еще малышом. Умел врать как по-писаному и давать прекрасные обещания: «Вот когда я стану большой и богатый, мы с тобой поедем, куда ты захочешь, можем даже в Неаполь». Но потом пришла война, потом нас изгнали, сперва в советскую зону, потом мы перебежали на Запад, где рейнландские крестьяне отвели нам под жилье ледяную, холодную кормокухню, да еще злобно подковыривали при этом: «Не нравится, убирайтесь, откуда пришли». А ведь были католической веры, как и я.

Но уже в пятьдесят втором, когда у нас с мужем давно была своя квартира, выяснилось, что у меня рак. Впрочем, и после этого, покуда мальчик изучал в Дюссельдорфе свое малодоходное искусство и один Бог знает, с чего жил, я продержалась целых два года, пока наша дочь не кончила учиться на конторщицу, хотя в остальном забыла все свои прежние мечты, бедная наша Мариель… Мне даже до пятидесяти восьми не удалось дотянуть. А теперь, потому что он непременно желает наверстать то, что я, его бедная мать, упустила в жизни, предстоит мой сто такой-то и такой-то день рождения.

Мне даже нравится то, что он втайне придумал. Он и всегда был слишком заботливым, когда, как говаривал мой бедный муж, хотел снять Луну с неба. Но «Августинум» — Дом для престарелых с видом на море, где я нахожусь в соответствии с его пожеланием, — тут уж не поспоришь — очень хорош… У меня две комнаты, одна большая, другая — маленькая, плюс ванна, кухонная ниша и балкон. Еще он привез мне цветной телевизор и такое, знаете, устройство для этих новых пластинок серебристого цвета, ну, с оперными ариями и опереттами, которые я всегда любила слушать, раньше еще из «Царевича», помните, эта ария «Стоит солдат на волжском берегу». К тому же он проделывает со мной большие и малые путешествия, вот недавно мы съездили в Копенгаген, а на следующий год, если здоровье мне позволит, наконец-то съездим на юг, в Неаполь.

Теперь же я должна рассказать, как все было раньше и еще раньше. Так я ведь уже говорила: была война, все время война с небольшими перерывами. Мой отец — он был слесарь и работал на оружейной фабрике — погиб сразу, под Танненбергом. А потом два брата — во Франции. Один рисовал, а у другого даже стихи печатали в газете. Мой сын наверняка унаследовал все это от них двоих, потому что третий мой брат был простым кельнером, и хотя зашел далеко, но под конец и его где-то зацепило. Верно, заразился от кого-нибудь. Должно быть, одна из этих венерических болезней, я даже не хочу говорить какая. А моя мать, еще до того, как пришел мир, взяла и ушла вслед за своими мальчиками, умерла с горя, и я осталась вместе с маленькой сестричкой Бетти, нашей баловницей, одна-одинешенька на всем белом свете. Хорошо еще, что я была продавщицей в «Кофе от Кайзера» и заодно освоила бухгалтерию. Поэтому нам и удалось, когда мы уже с Вилли были женаты, сразу после инфляции, когда в Данциге ввели гульден, открыть магазин колониальных товаров. Поначалу все у нас шло очень хорошо. И вот в двадцать седьмом году родился мальчик, а три года спустя — маленькая Мариель.

Помимо лавки в нашем распоряжении имелись и еще две комнаты, так что у мальчика был свой уголок в нише под окном для книг, и для ящика с красками, и для пластилина. Ему вполне хватало этого места. Вот он и придумывал всякую всячину, а теперь заставляет меня снова жить, балует меня — «мамуля да мамуля», и навещает меня в Доме для престарелых со своими внуками, которые непременно хотят считаться моими правнуками. Вообще, очень милые дети, только порой немного наглые, так что я даже облегченно вздыхаю, когда эти сорванцы, между ними есть и двойняшки — чудные мальчики, но очень уж шумные, — внизу, на аллее, на таких своих штуках, которые похожи на коньки, но только безо льда, и если написать по-английски их название, на бумаге получится что-то похожее на «скат», но мальчики называют их «скейты», и вот на этих скейтах они гоняют туда и сюда. Я со своего балкона могу видеть, что один всегда обгоняет другого…

Скат, скат, вот во что я любила играть при жизни. По большей части со своим мужем и своим кашубским кузеном, который служил на Польской почте и поэтому, едва опять началась война, был сразу же застрелен. Очень было плохо. И не только для меня. Но такое тогда было время. И то, что Вилли вступил в партию, а я состояла в женском клубе, потому что там можно было заниматься гимнастикой, причем бесплатно, а мальчик вступил в «юнгфольк» и носил такую красивую форму… Потом в скате у нас стал за третьего мой свекор. Но господин столяр очень уж горячился за игрой, часто забывал снести прикуп, на что я незамедлительно объявляла контра. Да я и сейчас, раз уж мне пришлось жить дальше, играю очень охотно, причем играю со своим сыном, когда он приводит с собой свою дочь Елену, которую назвали в честь меня. Девочка играет довольно рисково и лучше, чем ее папаша, которого я хоть и приучила к скату, когда ему было не то десять, не одиннадцать, но до сих пор он заказывает игру как новичок. Играет свою излюбленную черву без прикупа, и это когда у него бланковая десятка.

А покуда мы так играем, все играем и играем, а мой сын все время перехваливается, внизу по аллеям парка при «Августинуме» носятся на своих скейтах мои правнуки, да так, что просто сердце замирает. У них, впрочем, на всех местах приспособлены такие защитные подушечки, на коленках, на локтях, даже на ладонях, и еще у них самые настоящие шлемы, чтобы не случилось беды. Все ужасно дорогое! Как вспомню я про своих братьев, которые погибли уже в Первую войну, или умерли на другой лад, вот они, когда были маленькие, еще во времена кайзера, раздобыли в лангфурской пивоварне отслужившую свой срок бочку, разобрали ее на клепки, подвязали эти клепки снизу к башмакам, намазали жидким мылом и как взаправдашние лыжники отправились в Йешкентальский лес, где без устали съезжали с горы и въезжали на гору. Это ничего не стоило, но все-таки получалось…