— Бедная Пег! — не без тайного расчета вздохнул я, обращаясь к серебристой реке.
Но Том уже снова закрыл для меня душу, даже щелочки не оставил: так и не протянулась между нами в последний раз такая нужная мне ниточка братской близости.
— Пошли домой, пора, — сказал он.
Он думал о матери, ему не хотелось причинять ей лишние огорчения. Мать очень убивалась из-за Тома, и он это знал. У отца достало внутренней дисциплины на то, чтобы остаться таким, как всегда, — нормальным английским отцом викторианской закваски. В сущности, он до сих пор не понял причины вызванной им волны безмолвного негодования, но, как и Том, решил не поддаваться и не поддался. Зато мать, подобно мне, все чувствовала так остро, как будто нервы ее были обнажены, и тень Тома оставалась неразлучно с ней и тогда и в те скорбные годы, что еще ждали впереди.
— Ну что ж, — сказал я, вставая, — пора так пора.
Мы еще пошвыряли камешки в сторону Собачьего острова, слушая, как квакают лягушки, и пререкаются какие-то ночные птицы, и нет-нет да плеснет в воде рыба, а издалека донесется чей-то смех; потом повернулись и пошли домой.
20
Том погиб спустя ровно год, в один из первых же своих боевых вылетов. Он был послан в Англию для тренировки. Австралийская военная авиация рассчитывала получить вскоре партию «харрикейнов», и нужны были летчики, обученные управлять машинами этого типа. Он добился разрешения участвовать в операциях Королевского воздушного флота и был временно, на три месяца, прикомандирован к 201-й боевой эскадрилье. Как-то раз сырым, ненастным утром он поднялся в воздух в составе четверки «харрикейнов» с заданием встретить и эскортировать на базу отряд «веллингтонов», всю ночь бомбивших вражеские объекты и не успевших вернуться до рассвета.
Что с ним случилось, так и неизвестно. Лететь пришлось над оккупированной Голландией. Никто не видел драматического воздушного поединка истребителей. Ни у кого на глазах Том не рассекал северные небеса, кенгуровыми прыжками бросая свою машину от звезды к звезде, — ведь даже любовь выражалась у него в самозабвенной радости движения. Пропал без вести при выполнении задания, недостаточно обеспеченного координатами, — такова была официальная версия. Но я убежден, что его погубил случай: отказал какой-нибудь поршень, рычаг или шестеренка, шальная немецкая пуля нашла его грудь, в самолет ударила молния. Что-то подвело его. Он-то никогда не подвел бы свою машину, и он бы из любого столкновения вышел победителем, будь у него возможность действовать как должно. Да только на войне такой возможности, казалось бы полагающейся каждому, никогда не бывает — не нужно много времени, чтобы в этом убедиться. И получаешь пулю в грудь просто оттого, что кто-то выстрелил не вовремя.
Я между тем сам уже успел побывать на войне. Чутье газетчика привело меня в Финляндию незадолго до начала военных действий между ней и Россией. Я предложил свои услуги одной мельбурнской газете и ни разу не пожалел об этом. Так я стал военным корреспондентом — это было именно то, чего я всегда хотел и добивался. Но трудно задушить в себе поэта, и когда, находясь уже в Каире, я из телеграммы сестры узнал про Тома, я откликнулся таким романтическим описанием гибели в воздухе:
Стихи неважные, но лучшей эпитафии Тому никто не напишет, хотя бы потому, что никто вообще не станет писать Тому эпитафий. Сраженные не вовремя сделанным выстрелом обходятся без надгробного слова, как и павшие из-за того, что долг позвал их навстречу смерти. Мне тут хотелось бы сказать об этом достаточно ясно. Есть люди, которые всегда идут туда, куда зовет их долг. Том был одним из таких.
Во всяком случае, я уже так насмотрелся на смерть, что даже по-настоящему не ощутил боли, которой известие об этой смерти отозвалось во всем моем существе, Слишком много я видел мертвых русских в Финляндии, и мертвых йоркширских клерков в Норвегии, и мертвых сицилийцев на сухой, мертвой земле их родного Средиземноморья.
После Греции (где я неожиданно повстречал в одной английской эскадрилье родственника-англичанина, тоже Квэйла) я вернулся в Каир, и при мне прибыли последние части австралийского контингента, предназначавшегося для Ближнего Востока. В то время я уже был корреспондентом солидной английской газеты, которая свято дорожила своей репутацией, поэтому я не должен был строчить что-то впопыхах, успевал прочувствовать то, о чем собирался писать, и писал только то, что успел прочувствовать. Посылал я корреспонденции не каждый день, а от случая к случаю, на зависть большинству моих коллег, связанных жесткими газетными сроками.
Один-два австралийских батальона — не такая уж пожива для газетчика; я взял интервью у нескольких офицеров, поговорил с несколькими рядовыми, а потом решил поехать в Исмаилию, где в старых казармах египетской армии предполагалось разместить австралийский базовый госпиталь. В бывшем складском помещении с низким потолком и белеными стенами устроена была столовая для медицинского персонала. Я разговорился с медсестрами, девушками из Австралии, посыпались шутки, смех, и на мгновение я с такой сладкой тоской вновь почувствовал себя дома, что даже не удивился, когда кто-то вдруг произнес задорным австралийским говорком:
— Здравствуй, Кит. Вот где пришлось встретиться.
Передо мною стояла Пегги Макгиббон.
От изумления, от неожиданности, от нахлынувших сразу недоуменных вопросов я не мог выговорить ни слова.
— Но…
Ведь мы-то все знали: Пегги Макгиббон уехала, чтобы стать монахиней. Мы все знали: для жизни она потеряна навсегда.
Она расхохоталась:
— Жаль, ты сейчас сам не видишь свою физиономию!
— Прости, Пег, — сказал я. — Но, право же, я не виноват.
— В чем?
— Кого-кого, но тебя я никак не ожидал здесь встретить.
— А почему? — лукаво спросила Пегги. — Что в этом такого удивительного?
Она знала все вопросы, которые мне нужно было задать, и все ответы, которые я хотел получить, и не собиралась отпустить меня, пока эти вопросы не будут заданы и ответы получены, но предварительно еще намерена была надо мной покуражиться. Я потянул ее к выходу.
— Только я должна вернуться не позже чем через полчаса — у нас сегодня вечеринка с танцами. Будет оркестр лейбгвардейского полка, расквартированного по соседству.
— Не бойся, не опоздаешь, — пообещал я.
Мы вышли в пустыню и сели на выкрашенные белой краской каменные тумбы, окаймлявшие дорожку вокруг казармы. Перед нами был канал, вокруг песчаный простор очень древней бескрайней страны, и от этого нам обоим стало как-то вольнее.
— Почему ты не сделалась монахиней? — был, естественно, мой первый вопрос.
— Я год была послушницей у святого Винсента, ухаживала за больными. А потом попросила отпустить меня.
— Почему?
— Этого я тебе не могу сказать, Кит.
— Почему не можешь? Что там случилось? — настаивал я, вспоминая тот день, когда Том несся со мной на мотоцикле в последней отчаянной попытке догнать ее.
— Ничего не случилось. И, пожалуйста, не расспрашивай, я не люблю даже думать об этом.
— Неужели твоя вера пошатнулась?
— Какие глупости! Придет же в голову! Просто о таких вещах лучше не говорить и не думать. И точка… Тебя очень меняет военная форма, Кит. Наверно, и меня тоже. А может, я просто забыла, что ты такой длинный и худой, совсем не похож на Тома.
— Ты, конечно, знаешь про Тома?
— Знаю. Смайли написала мне.
Разбитое сердце не обнажают перед всеми, даже небольшую ссадину, царапину, запекшийся рубец скрывают от посторонних глаз. Никто не видит, как обливается кровью чужое сердце, и, если при упоминании о Томе в сердечке Пегги открылась старая рана, капли ее крови стекали в невидимый для меня священный сосуд.