Так, на беду, оба они оказались втянутыми в глупейшую и уже не детскую ссору по воле отца и Локки, для которых это была разведка боем накануне генерального сражения, неизбежного, если Локки в самом деле совершил поджог. В сущности, война между ними назревала уже по меньшей мере два года, с благотворительного карнавала в пользу местной больницы, для которого Локки смастерил чучело пуританина, придав ему откровенное сходство с моим отцом. Чучело ехало на повозке, и у него было шесть рук: в одной оно держало Библию, в другой — корону, в третьей — петлю палача, в четвертой — мешок с золотом, в пятой — женскую юбку, а в шестой — цилиндр. Шутка была меткая, но несправедливая, даже нечестная, по мнению отца; ведь он только исполнял свои профессиональные обязанности, а главное, он не мог на эту шутку ответить. Привлечь Локки к суду за клевету было бы слишком глупо, и отец это понимал, даже если и мелькала у него такая мысль. Он только назвал подлецом председателя благотворительного комитета, допустившего появление чучела на улицах, перестал с ним разговаривать и даже отказался защищать интересы больницы, когда один фермер подал на нее в суд, утверждая, что ему без надобности ампутировали ногу (что, кстати, было верно).
Но не случись истории с чучелом, случилось бы что-нибудь другое — слишком уж накипели страсти и требовали выхода. И, видно, не за горами был решительный бой, потому что после своих раскопок на пожарище Том тоже пришел к выводу, что Локки совершил поджог. Это означало, что дело кончится судом, а уж тогда не хотел бы я оказаться на месте Локки Макгиббона.
5
Найти Том ничего не нашел. Но Дормен Уокер объявил отцу, что причина пожара установлена: кто-то налил бензин в большое оцинкованное корыто, стоявшее в ванной комнате, и поджег его через сточную трубу, отведенную оттуда в сад (канализации в доме не было).
— Чушь, — сказал отец.
— Говорите что хотите, а я буду стоять на своем, — заспорил Дормен Уокер.
— Том! Ты поддерживаешь эту нелепую версию?
— Да как будто дело на то похоже, — нерешительно промямлил Том. — Во всяком случае, бензин в корыте был.
— Это можно доказать?
— Как же теперь докажешь? — сердито сказал Уокер.
— А если доказать нельзя, так я больше и слушать об этом не желаю, — возразил отец.
Дормен Уокер, видно, хотел было ответить какой-то дерзостью, но сразу стушевался под взглядом отца — властным и высокомерным взглядом англичанина.
На следующее утро, только мы сели завтракать, в дверь черного хода замолотили кулаком, и послышался голос Локки Макгиббона.
— Квэйл! А ну выходи сюда, иммигрантская сволочь, я с тобой поговорить желаю!
Нам за столом было слышно каждое слово. Отец сорвался с места, швырнул салфетку и, распахнув кухонную дверь, крикнул стоявшему за ней Локки:
— Вон! Сейчас же вон! Вломиться ко мне в дом и позволить себе такие выражения!.. — Он просто заходился от гнева.
— Ах, скажите пожалуйста! — весело сказал Локки. — Вы бы лучше меньше беспокоились насчет выражений, Квэйлик, и больше бы думали, прежде чем пускаться на всякие подлые штуки. Где мое корыто?
— Какое корыто?
— Ваш Том еще с какой-то сволочью по вашему наущению выкрал из моего сгоревшего дома корыто. Где оно?
— Это гнусная ложь! — вскричал отец. — Сейчас же убирайтесь вон, не то я вас хлыстом отстегаю!
— Фу-ты ну-ты! — издевался Локки. Он, как и мой отец, был невысок ростом, и, стоя друг против друга, они походили на двух задиристых петухов, скребущихся в пыли, перед тем как схватиться насмерть. — Я требую, чтобы мне вернули мое корыто, — сказал Локки. — Это самое настоящее воровство. Если до вечера корыто не будет возвращено, я заявлю в полицию.
— Заявляйте! — взорвался отец. — Заявляйте, иначе заявлю я!
— Ну и сволочь! — небрежно бросил Локки, повернувшись, чтобы идти.
— Если вы еще раз скажете это слово, я вас ударю! — заревел отец.
— Сволочь и дурак! — выпалил Локки на прощанье и пошел к калитке.
Отец, скорый на угрозы, но не такой скорый на расправу — по природе он был враг всякого насилия — растерянно смотрел, как Локки, оскалив зубы, изо всех сил хлопнул калиткой, сел в свой серебристый «мармон» и укатил.
Остальные наблюдали эту сцену затаив дыхание. Моя мать была тихая, кроткая женщина, которую состарили раньше времени тоска по родине и постоянная забота о том, как свести концы с концами, но она сохранила гэльский юмор уроженки острова Мэн и передала его мне и моей сестре Джинни. Всем нам было смешно — всем, кроме Тома. Нас даже чем-то подкупало несокрушимое нахальство Локки. Но у Тома были все задатки будущего члена парламента, из тех, что высоко держат знамя оппозиции не только на заседаниях в палате, но и вне ее стен. Воевать так воевать.
Даже отец, вернувшись в кухню, расхохотался и несколько раз повторил, словно это была остроумная шутка, придуманная им самим:
— Корыто! Где мое корыто?
Мы все давно догадались, где это корыто. Очевидно, Дормен Уокер выкрал его ночью, чтобы с помощью химического анализа добыть необходимую улику; и я ожидал, что отец, возмущенный столь недостойными методами, тут же позвонит Дормену Уокеру и призовет его к ответу, но он только смеялся и, подняв голову, вопрошал небо:
— Где мое корыто?
— А все-таки это подло со стороны Дормена Уокера, — сказал Том. — Ведь наверно же он его ночью стащил.
— И поделом Макгиббону, если так, — твердо сказал отец.
Но Том чувствовал себя невольным участником подлости, и это не давало ему покоя.
Вероятно, стоит здесь еще раз подчеркнуть, что Том в эту пору ни к чему не мог относиться равнодушно. Ему было без малого восемнадцать — возраст, когда все приводит или в восторг, или в отчаяние; хорошее и плохое путалось в его переполненной душе. Он даже перестал ходить на танцы (хоть был недурным танцором), потому что усмотрел в этом развлечении долю притворства. А между тем физическая радость жизни бурлила в нем и просилась наружу, но он не знал никакого выхода для нее, кроме охоты да плавания.
Все подростки в Сент-Хэлен были хорошие пловцы, должно быть, потому, что речное купание летом служило как бы ритуалом, снимавшим с нас заклятие зимней спячки. Зимой вода Муррея была холодной, быстрой, недоступной и злой; летом, спадая, она становилась прозрачной и ласковой. Зимой, в полноводье, по реке ходили колесные пароходы, летом наступали время купания и рыбной ловли, и мы, как Том Сойер и Гек Финн, жили тогда только на реке и рекой. Том был одним из лучших пловцов среди городской молодежи, а лето в тот год выдалось жаркое, дни тянулись медленно в пыльной, размаривающей духоте, и по субботам мы все спозаранку спешили к Муррею, к глубокой заводи, где было особенно хорошо купаться. Посреди этой заводи торчал крохотный островок — восемь на пять футов, — прозванный Собачьим островом, потому что его очертания напоминали контур собачьей головы.
Летом, когда вода в реке спадала и обнажала Собачий остров, мы любили играть в такую игру: забравшись на островок, сталкивали друг друга в воду, и выигрывал тот, кому удавалось продержаться дольше. Задача, надо сказать, не из легких: земля на островке, намокнув, делалась такой скользкой, что при самом незначительном толчке устоять на ногах было практически невозможно. Том очень любил эту нехитрую забаву; вероятно, она заменяла ему радости миновавшей поры мальчишеских драк. Порой на Собачьем острове разыгрывались целые шуточные баталии. Том, сильный, ловкий, дольше других умел выдерживать натиск любого противника, но иногда в разгар борьбы на него вдруг нападал неудержимый приступ смеха, и он кувырком летел в воду.
В день, о котором идет речь, пеструю компанию юнцов, плескавшихся в заводи, впервые расколола вражда. Восемнадцатилетний боксер-любитель финн Маккуйл, поклонник и верный приспешник Локки Макгиббона, объявил, что он и его друзья решили больше не пускать на Собачий остров никого из Квэйлов. Финн был австралиец буйного, задиристого нрава, чуть ли не с четырехлетнего возраста стремившийся подражать своим кумирам — знаменитостям ринга. Его отец когда-то водил пароходы на Муррее, но, после того как по его вине разбилось судно на порогах Суон-Рэпидс, примерно в миле от города, он запил и опустился. Мать умерла еще раньше, и воспитанием Финна занимались от случая к случаю соседи и сердобольные монахини, а по сути дела, не занимался никто, вот он и вырос головорезом без всяких нравственных устоев. С девушками он вел себя развязно и нагло, и мне уже случалось видеть, как он в субботний вечер валялся пьяным на улице. Финн состоял при Локки чем-то вроде добровольного оруженосца или телохранителя, — возможно, в благодарность за то, что Локки готовил его в городские чемпионы в легком весе. Дрался Финн грубо. У него была привычка угрожающе шипеть, когда что-нибудь ему не нравилось, словно он собирался сокрушить предмет своего недовольства; он не мог никак отделаться от этой привычки и, выступая в организованных Локки матчах, каждый свой особенно удачный хук или свинг предварял коротким шипением, что значительно уменьшало его шансы сделать карьеру на ринге.