Здесь четко выражена принципиальная противоположность между конкретностью объективного идеализма Гегеля и неизбежной абстрактностью субъективного идеализма Фихте.

По Гегелю, эта абстрактность субъективного идеализма следует из его формалистического характера, принципиального неприятия всякой содержательности. Содержание моральных или правовых заповедей в субъективном идеализме всегда конструируется произвольно, а не выводится философски из собственных (для морали) предпосылок. Это соображение Гегель высказал, еще будучи во Франкфурте. Но теперь он его формулирует более решительно и принципиально. Он полемизирует с Фихте: "Воля, однако, является чистым тождеством без всякого содержания, и чистым настолько, что она совершенно формальна, бессодержательна. Поэтому заведомо невозможно, чтобы ее понятие цели получало от нее содержание" [17].

Конкретное значение этого различии Гегель показывает на примере критики одного важного места из Кантовой "Критики практического разума". Кант пытается конкретизировать свой категорический императив — высший закон морали — тем, что будто бы в непротиворечивости или противоречивости отдельных поступков людей можно искать критерий моральной правильности или ложности. Он, собственно, полагает, что если человек может возвысить ту или иную моральную заповедь до уровня всеобщего закона, то тем самым философски доказана истинность этой заповеди. Кант пытается подкрепить это примером и пишет, что депозит ни в коем случае нельзя растрачивать. "И я тотчас же обнаруживаю, что такой принцип (именно растрачивание депозита. — Д. Л.), будучи законом, уничтожил бы сам себя, как это привело бы к тому, что вообще никто не будет отдавать деньги на хранение"[18]. Кант, следовательно, полагает, что с помощью этого принципа непротиворечивости из категорического императива можно выводить его общественное содержание во всех отдельных случаях.

Гегель возражает против этого ясно и резко: "Но какое же противоречие возникает от того, что депозитивов больше не будет? Это будет противоречить другим необходимым определенностям, так же как то обстоятельство, что депозит возможен, будет связано с другими необходимыми определенностями и тем самым само станет необходимым. Однако не различные цели и материальные основания, а непосредственная форма понятия должна установить правильность первого или второго предположения. Для формы обе противоположные определенности одинаково безразличны"[19]. Эта гегелевская критика направлена прежде всего против положения, согласно которому то или иное общественное содержание может быть выведено из формальных моральных заповедей. Различные общественные институты образуют взаимосвязанную и изменяющуюся конкретную целостность. Их необходимость следует выводить и обосновывать, только исходя из занимаемого ими места в этой конкретной целостности. Так как Кант этой проблемы вообще не ставит (ведь он стремится выводить обособленно взятое общественное содержание непосредственно из неких формальных моральных законов), то похоже, что эта Кантова дедукция ничуть не лучше попытки получить такое содержание обманным путем. Гегель ведет борьбу против жесткого кантовско-фихтеанского противопоставления внешнего и внутреннего в морали, против противопоставления законности и моральности[20].

Моральность является, по Гегелю, важной частью, но все же лишь частью общественной активности человека, и поэтому она не может быть оторвана, также и философски, от конкретной целостности общества с его внешними законами, институтами и т. д. Как говорит Гегель, согласно кантовской и фихтеанской концепции на одной стороне стоит мертвая и неподвижная система институтов, а на другой — пустая и абстрактная интериориации нравственного человека. В противоположность этому Гегель отстаивает диалектическое положение о нерасторжимом взаимодействиии всех этих моментов диалектического движения, согласно которому люди сами создают свое общество и свои институты п действуют самостоятельно в этом, созданном ими обществе.

Абстрактное и недиалектическое разделение внутреннего и внешнего в социализированном человеке и является, согласно Гегелю, той реальной причиной, из-за которой Якоби, который во всех своих сочинениях борется против Канта и Фихте (причем даже с меткими аргументами и верно выявляя их слабости), философски, по существу, придерживается той же позиции и поэтому делит с ними их субъективно-идеалистическую ограниченность. Если подходить к вопросу чисто внешне, Якоби и на самом деле диаметрально противостоит Канту и Фихте. Эти последние выступают за величие абстрактно-всеобщего морального закона и признают самодеятельность отдельного человека, действительно живого человека лишь в той мере, в какой его устремления соответствуют моральному закону. Якоби, наоборот, апеллирует к уникальности действительного человека. Он приводит целый ряд примеров из истории, поэзии и саг, доказывающих, что поступки, которые согласно формальной этике по общепринятым моральным представлениям могли бы показаться преступлением, в действительности являются выражением высокой человеческой нравственности. Поэтому он прямо требует права на такое "преступление", ибо "закон создан для человека, а не человек — для закона"[21]

Гегель не спорит с тем, что содержащаяся здесь критика Канта и Фихте содержит и правильные моменты. Ведь он сам во франкфуртский период полемизировал против кантовской этики, считая, что она подвергает человека насилию, тиранит его. Однако он указывает на то, что Якоби, хотя и с другой стороны, так же как Кант и Фихте, противопоставляет человека готовому, противостоящему ему неподвижно обществу, совершенно чуждому человеку. Живой человек, по Гегелю, это человек в определенном конкретном обществе, и его человеческая целостность и жизненность могут найти свое выражение в его связи с этим обществом. Изолированный от общества, он оказывается столь же схематичным и абстрактным, как и человек кантовско-фихтеанской абстрактной моральной заповеди.

Чтобы доказать правильность своего понимания, Якоби ссылается на пример двух спартанцев, которые на предложение персидского царя остаться у него отметили: "Как мы можем здесь жить, оставить нашу страну, наши законы и тех людей, ради которых мы предприняли столь далекое путешествие, чтобы умереть за них". Якоби пытается доказать правильность своей концепции следующим пояснением: "Они и не пытаются объяснять царю свою собственную истину…Они не ссылаются ни на свой рассудок и верность суждений, но ссылаются только на вещи и на свою привязанность к ним. Они не хвалятся никакой добродетелью, у них нет никакой философии. Они признают лишь чувство, исходящее от сердца, свои страдания… свой опыт". Здесь в учении Якоби Гегель видит субъективизм, характерный для Канта и Фихте; не соглашаясь с таким объяснением Якоби, Гегель пишет, что Якоби "называет вещами то, что является наиболее жизненным, — отечество, народ и законы, к которым они якобы привыкли, как привыкают к вещам. Он понимает их не как священные вещи, а как простые… Он воспринимает как простую случайность и зависимость то, в чем заключены высшая необходимость и высшая энергия нравственной свободы, — жить согласно законам народа, да еще и спартанского, как просто эмпирическое то, что является разумнейшим" [22].

Гегель, таким образом, видит у Канта, Фихте и Якоби дополняющие друг друга одинаковые по своей значимости односторонности; общим для них является то, что они пренебрегают конкретным полем моральной деятельности человека, жизнью человека в обществе, слепы в своем рассмотрении общественной жизни как чего-то случайного, внешнего и второстепенного. Эта критика Якоби дополняет с противоположной стороны гегелевскую критику категорического императива Канта. Поэтому Гегель вправе сказать, резюмируя: "Нравственная красота не может быть лишена ни одной из сторон: ни своей жизненности, как индивидуальности, заключающейся в том, что она не подчинена мертвому понятию, ни формы понятия и закона: всеобщности и объективности" [23].