— Не стоит об этом думать, Сесили. Она тебя, похоже, расстроила.
— Как расстраивает всех добрых людей, Сэмюел. Всех, кто осознает меру ее испорченности. Даже Библия говорит, чтобы достойные «жены, в приличном одеянии, со стыдливостью и целомудрием, украшали себя не плетением волос, не золотом, не жемчугом, не многоцветною одеждою, но добрыми делами».
Сэмюел, у которого не было ни терпения, ни интереса к бесконечным рассуждениям жены о «добрых делах», держался того мнения, что Сесили выказывает милосердие не из истинного сострадания к обездоленным, а потому, что хочет казаться такой. Его жена, как он давно для себя решил, была несносной служительницей Божьей.
— Мой долг следить за моралью окружающих меня. Хотя другие станут терпеть эту распутницу из-за ее денег. На моей памяти люди всегда прощали Сент-Джонам такое поведение из-за титула и положения.
— Ты хотела бы и того, и другого.
Только по участившемуся дыханию он понял, что она разгневана.
На протяжении двадцати семи лет Сэмюел ложился в их общую постель, ухитряясь не показать своей жене ни дюйма обнаженной кожи. Умиротворение оказалось наилучшей тактикой.
— Возможно, годы сделали ее более зрелой и менее опасной.
Он затушил свечу, чтобы Сесили не видела его лица.
— Я не потерплю, чтобы ты ее защищал! Сэмюел хотел возразить: мол, кто-то должен защищать жертв ее религиозного рвения, — но промолчал. Ночи — худшая часть его брака. Если Сесили впивалась в какую-то тему, она не выпускала ее, пока не обгладывала до костей. А ему хотелось спать, а не выслушивать бесконечные тирады жены.
Сесили закончила молитвы, оправила рубашку, взбила подушку.
— Я хочу поговорить с тобой о Джеймсе. Тишина. Притвориться, что спит, или защитить мальчика? Любопытство в конце концов победило.
— А что с Джеймсом?
— Нужно увести его прочь с пагубной тропы, супруг.
— О какой пагубе ты говоришь, Сесили?
— Он хочет заниматься музыкой, Сэмюел, не желая идти по твоим стопам.
— Не вижу ничего плохого в том, что Джеймс разовьет свой талант, Сесили. Я выделяю ему не такое уж большое наследство.
— Ты баронет, Сэмюел. Не забывай о своей роли в жизни: ты должен служить образцом для низшего сословия. — Ее голос неприятно скрипел.
— Я хочу заниматься только лошадьми, Сесили, образцами пусть служат другие.
— Твоего сына некому наставить на путь истинный. По этой причине он вот уже год не был в церкви.
— Скорее уж потому, что служба длится по четыре часа, а эти проклятые скамейки очень жесткие.
— Ты проявляешь неуместное легкомыслие! — резко сказала она.
— В семье кто-то должен уметь улыбаться, Сесили. Со времени замужества Алисы в доме не слышно смеха.
— Ты хочешь, чтобы я приветствовала порок?
— Это случилось с тобой из-за потери Алисы, моя дорогая? Ты потеряла чувство юмора?
— Я не хочу говорить об Алисе. Возможно, ей было так же больно, как и ему.
— Тогда давай поговорим о Джеймсе. Я не знаю Библию так хорошо, как ты, но разве там не говорится о возносимых к Господу звуках радости?
— Псалтырь противоречит божественному, Сэмюел. Его не должно соединять с истинным словом Божьим.
— Ты слишком прямолинейна в отношении того, что Хорошо, а что плохо, Сесили. Я не могу винить Джеймса за то, что он не хочет посещать твои молитвенные собрания. Твоя нетерпимость к чувствам других иногда переходит все границы. Ты слишком сурова.
Она приподнялась и посмотрела на мужа:
— Ты поговоришь с ним?
— Нет, Сесили. Я мечтаю, чтобы он был счастлив, женился, а последнее время он был очень несчастен, это очевидно. Я предложил ему денег, чтобы он мог учиться в Вене, Сесили, и больше я не хочу об этом говорить.
— Что ты имеешь в виду, Сэмюел?
— То, что сказал. Он уедет отсюда и займется музыкой. Ему нужно сменить обстановку, отвлечься от своего горя.
— Что это за горе, Сэмюел Моршем?
— Ты прекрасно знаешь, Сесили, — вздохнул он, — хотя и пытаешься отрицать это. Он горюет по Алисе.
— Любовь брата.
— Сердце возлюбленного.
— Ты богохульствуешь. Принесешь в этот дом порок. Грех. Зло!
— Я не несу ничего, кроме правды, дорогая. Возможно, безобразной, но все равно правды. Ничто не мешало их союзу перед Богом и людьми. Кроме, конечно, неверно выбранного времени и графа Сандерхерста.
— Не знаю, о чем ты говоришь.
— У тебя дрожит голос. Но признайся, это не такой уж большой удар. Ты никогда не говорила себе, что Джеймс на меня не похож?
— Значит, ты признаешь его незаконнорожденным?
— К моему бесконечному сожалению, я сделал это слишком поздно. Ни к каким особым последствиям это не привело бы, а счастья ему прибавило.
— Жизнь полна не только счастья, Сэмюел Моршем. Кто, как не он, знал об этом!
Глава 32
Мэри-Кейт сидела на второй скамье в сандерхерстской церкви, погрузившись не столько в свои мысли, сколько в потоки желтого света, льющегося сквозь витраж за ее спиной. Мысленно она находилась в другом месте, не таком благочестивом и не предназначенном для прославления Бога. Эти неотвязные мысли, они размывали ее самые лучшие побуждения, разрушали искусную защиту.
В первый раз она прибыла в Сандерхерст как пленница. Конечно, ее высмеивали, но никогда не обращались с ней сурово. Во второй раз она вернулась, потому что обезумела от горя и испугалась. Арчер Сент-Джон предложил ей рай, к которому она постепенно привыкла. Мэри-Кейт утоляла свою неуемную любознательность и страсть, которую никогда не сможет забыть.
А на этот раз, Мэри-Кейт? Что он предложил? Между ними не было ни разговоров, ни ласки, ни попыток объясниться, ни обвинений. Она вернулась в Сандерхерст, покорная, как овца, которая сама же ведет волка в укромный уголок, чтобы он задрал ее там без свидетелей. Она сама сделала себя пленницей, построила эту камеру, вошла туда и захлопнула за собой дверь А теперь с радостью следовала никем не отданным приказам. Тюремная камера стала домом.
Если бы все зависело только от нее, она никогда бы его не покинула. Оставалась бы здесь — тенью его сущности, — всегда готовая составить компанию, если ему надоест одиночество, развеселить в дни уныния, с жадностью внимать его урокам. Она была бы всем, чем он пожелает: солнечным днем, когда над ним сгустились бы тучи, дождем, освежающим его в иссушающее лето. Грезы наяву!
Неужели это любовь? Чувство, которое превращает мужчин в глупцов, а женщин в рыдающие ничтожества? Страстное желание стать всем для одного человека. Коварное чувство подкрадывается незаметно, суля невозможное, вызывая у разумного человека невероятные фантазии.
Уничтожает гордость и заменяет ее страстью и несбыточными мечтами. О таком чувстве даже думать опасно. Картины, запечатлевшие мгновения страсти, озаренной пламенем свечей, или идиллию семьи, выехавшей на пикник, разрушают разум. Арчер, обучающий их ребенка ездить верхом и осваивающий вместе с ним нежилое восточное крыло Сандерхерста. Рассказывающий истории в библиотеке или участвующий в рождественских забавах, пробующий пирожные, приготовленные темпераментным французским поваром, — на масле и со всевозможными пряностями Сент-Джона. Видения, проносящиеся перед мысленным взором и не имеющие ничего общего с реальностью.
Она должна уехать, это очевидно. Должна найти безопасное и просторное, как эта тюрьма, место, но без тюремщика, который с такой легкостью взял ее в плен, нашептывает ласковые слова голосом сладким, как восточные сладости, чьи глаза сверкают яростью, страстью или искрятся весельем.
Она должна уехать.
Эти три слова стали не просто руководством к действию. Они стали лихорадочно произнесенной молитвой.
— Знаете, она обычно встречалась со мной здесь, — произнес Джеймс Моршем.
Мэри-Кейт подпрыгнула от звука его голоса, потому что не слышала его шагов. На секунду она подумала, что это Арчер, и приготовилась увидеть его.