28 ноября 1990 г. Среда, мой день — начало поста

Пусть каждый живет как знает, как умеет. И Петренко пусть лепит свои портреты, пусть организует телевидение... ангажемент... пусть. Реклама — движитель прогресса. Почему это не должно относиться к актерскому ремеслу?

29 ноября 1990 г. Четверг

Ждем Табакова у дома его. У него еще дел на десять минут. Табаков не выразил восторгов. В свободную минуту спал или в кресле, как Фамусов, или на диване, как Обломов. А я в тревоге. Единственная надежда, что они наснимали не монтажно и что-то можно будет переснять.

Лихая баба, на вид недотепа — Галина Турчина, семейное предприятие, а мне пельменную не удалось открыть. Может быть, вернуться к этой идее?!

30 ноября 1990 г. Пятница

В 12 репетиция с Губенко и спектакль. Гитара моя готова и ждет меня.

9 декабря 1990 г. Воскресенье

Филатов звонил вчера, читал полуподвал из своего интервью в «Курантах», по-моему, очень хорошо... Он меня защитил и вообще вскрыл, что называется, проблему вширь и вглубь...

12 декабря 1990 г. Среда, мой день

«Это ведь такое впечатление — последний его спектакль. На „Таганке“ он, по-моему, уже ничего не поставит». — Смехов о «Самоубийце» и Любимове.

Из машины украли кофр с костюмом, дареной рубашкой (не пошла впрок), дареными туфлями, концертными, служили они мне прекрасно с гастролей в Сочи, где познакомился со Штоколовым. В ботинках — белые носки. С легкой руки некоторых товарищей на сцену выхожу я только в белых носках, вспоминаю товарищей и смеюсь. Машину открыли, но, слава Богу, ничего не сломали, кроме замка.

В «Литературке»: «В частности, кинорежиссер Ростоцкий негодовал на „матерное“ искусство молодых». А на другой день показали его собственный фильм, похожий на коврик с лебедями. Я ждала фильм о Федоре Кузькине с волнением — ведь с этим именем навеки теперь связана история Театра на Таганке. А увидела лубок про деда Щукаря в молодости. Борис Можаев такого не писал».

Свершилось! Я купил автомобиль. Не упустил момент. Спасибо тебе, друг Владимир Иванович! Мотался со мной на Красную Пресню, где тюрьма. На платформе, под снегом, кладбище новых машин. Володя, мастер-продавец, кричит, никого не боясь и не стесняясь: «Я обслуживаю только народных депутатов, блатных и дипломатов! Вы блатной? Тогда ко мне!»

Невозможно неприятный разговор с Ленькой о напечатании дневников, но он прав. И опять встает вопрос: дневники — это дело посмертное. Надо дать ему почитать — будь что будет! Скажет: «Боже тебя сохрани, не рой себе могилу» — буду опять думать и отказываться. А что с книгой тогда делать?

13 декабря 1990 г. Четверг

Вот гример Витя Мухин пишет просто, сердечно и по-русски. Из строчки видно, что человек чистый и божеский, без нашего лукавства и придуривания. За Ленькой тоже надо записывать. Мне сегодня режиссер сказал, что слышал обзор газет, Филатов защищал Золотухина.

— Мне понравилось.

— А кто читал-то, Филатов?

— Да нет, читал диктор.

14 декабря 1990 г. Пятница

Филатов говорил о том, что оттуда, где «душой с вами, телом в Индии», Любимов шлет черные списки с приказами об увольнении актеров и работников театра. «Нам нельзя отдавать ни одного человека». Любимов только и ждет нашей петиции — значит, они ничего не понимают, они — дети совдепии, с ними работать нельзя. Вовсю поносит он Горбачева, который говорит Губенко: «Коля, значит, мы сделали ошибку?» — «Выходит, так», — отвечает Коля, введенный в президентский совет. «Перекликуха». Подарил мне Филатов книжку с автографом. Когда-то я дал ему рукопись «Дребезгов», а он ее где-то на лавочке оставил, потерял. Потом я ему подарил подаренный Высоцкому кортик, и он, по требованию Володи, вернул мне его назад, и вот уж который год (а точнее, одиннадцать лет) живет с моей женою Нинкой.

15 декабря 1990 г. Суббота

Полет-летание — прошлой ночью видел я замечательный сон... Я летал. Я летал над рядами зрителей. Сверху были сплетения виноградных лоз, листьев, гирлянды искусственных цветов. Я пролетал над головами, просил не задевать меня, не трогать руками — щекотно, тогда я непременно должен буду снизиться и упасть на землю... Больше всего меня поражало, что никто не удивляется, что я летаю, что умею летать, ведь я единственный, уникальный, ведь я — чудо, но никому до меня не было никакого дела. Все были равнодушны к моим возможностям.

Тамара говорит, что это потрясающий сон... что все у меня настолько полетно, совершенно, что я непременно должен сотворить что-то гармоничное.

18 декабря 1990 г. Вторник

«Леня!

Больше всего из всей истории с рукописью меня огорчили твои слова: «Я подозревал, как ты ко мне относишься». Клянусь тебе, ты не знаешь, как я к тебе отношусь! Мне бы не хотелось, чтобы ты даже подозревал меня в хамелеонстве, а не то что был уверен.

Во-первых, к тебе попал не тот вариант. Того письма и в помине нет в готовившемся к публикации варианте. А записал я его в дневник из побуждений реваншистских, что-де не я один дерьмо хлебаю, ведь это всегда успокаивает. И вообще вся идея дневниковых извлечений возникла на почве нашей театральной драмы, Венькиных обсираний меня в печати и по ТВ.

Я залез в дневники в поисках утраченного времени и наткнулся на противоположные свидетельства его поведения и слов. Клубочек стал разматываться и превратился в сто шестьдесят страниц выбранного текста. Совсем страшные места я опустил, щадя людей и себя, конечно.

К тебе относился я всегда и отношусь с обожанием и восхищением, подчас тщательно скрывая это. И не только из-за Дениса (мы об этом много говорили с тобой), и тем более не потому, что ты ввязался из-за меня в эту свару по еврейскому вопросу и сам теперь хлебаешь дерьмо. Отношение мое к тебе не вчера сложилось и задолго до прихода А. В. Эфроса. Оно не исключает моей к тебе зависти, и профессиональной, и, что более страшно и обидно, человеческой. Так же как оно не исключает и моего категорического несогласия с тобой по некоторым эпизодам нашей жизни-судьбы, не личной, тут, к счастью, Бог миловал, все пристойно. Быть может (и наверняка), мысль о публикации грела меня еще и потому, что ничего художественного давно не получается, а тут как бы компенсация (компенсаторность).

К тому же люди не нашего круга, не задействованные в повествовании, считают, что это лучшее, что мной написано вообще в прозе. «Самое большое уродство психики — тщеславие». Это сказано верно, и я от этого уродства не избавлен. Слова говорятся разные, особенно в разгоряченном состоянии. И по моему адресу я слышал от тебя оскорбительные резкости, иногда справедливые, иногда обидные. Ты и сам на свой взрывной характер часто сетовал, но отходил и пр. Но я не делал из этого далеко идущих заключений. Умоляю тебя — не делай и ты! Скажу тебе больше: большего авторитета, чем ты, в подобных делах у меня нет.

С приветом В. Золотухин».

20 декабря 1990 г. Четверг

Смирнов собрал себе президентскую команду — Демидова, Филатов, Золотухин, Фарада. Сегодня мы с ним у трех торговых начальников были. Профком начинает действовать... и побеждать. Еще и затем, чтобы иногда сказать Любимову: «Нет-нет, этот номер, дорогой товарищ, у вас не пройдет».

21 декабря 1990 г. Пятница

Швейцер. Был вчера дома у него. Симпатичный разговор про счастливого либерала с трагической судьбой «Борисового пятна». Как бы умудриться сняться у него? Если он меня возьмет, я не поеду в Португалию и Италию с «Борисом».

Шацкая, возвращая дневники, единственное замечание сделала, улыбаясь: «Убери или зачеркни слово „выкозюливаться“, кажется, на тринадцатой странице. Это слово не мое, и я не люблю его». Она, Нинка, оказалась щадящим цензором, не то что ее муж.