31 декабря 1988 г. Суббота. 20.36
Интересно, год Змеи 1989-й, минус 12 — значит, 1977 год был тоже моим годом? Что же было в нем? Заглянем в дневники.
Это был год «Дребезгов», год скандалов с Шацкой, год выхода книги в «Молодой гвардии», год встречи с Распутиным, год сидения моего на даче в Корае, в Междуреченске, год выхода спектакля «Мастер», год гастролей театра в Париже, год разгара романа моего с Тамарой и, кажется, разгоравшегося романа Шацкой с Филатовым. При всей кажущейся неустроенности года много выпито, мало написано в дневники, что потом я отмечу в другом дневнике. При всем том год был продуктивный, нельзя жаловаться ни на «дракона», ни на «крысу», ни на «свинью». Сделано в нем, вернее, реализовано в нем то, что было задумано раньше. Мы выпили по три рюмки водки, закусили салатами, я вернулся к дневникам. И 1977 год был годом «Анны Снегиной», записи песен и текста, где я каждой строчкой звал Тамару.
«НЕ БРОСАЙ ТАМАРУ, СЫНОК...» 1989
11 января 1989 г. Среда, мой день
Я в Красноярске, в № 313. Как съездишь за границу, так сразу развратишься и не возьмешь в очередной вояж мыльницу с мылом.
12 января 1989 г. Четверг
По дороге в К-45 с большой пользой поработал над текстом «Живого». Даже настроение поднялось, так и хочется услышать от Любимова: «Ну что ж, Валерий, время пошло тебе на пользу».
На обратной долгой дороге думал о Шукшине, Высоцком, о себе. Шукшин попал в друзья Высоцкого. Для меня это странно. За 16 лет работы и общения я никогда не видел их рядом. Не слышал о том, что они встречались. Вгиковские общения, безусловно, быть могли. Но, зная, как тогда относились его старшие друзья к Высоцкому, вряд ли стоило в дальнейшем именовать их друзьями. В 1969 г. вышел «Хозяин тайги». До того был «Лакей». В «Хозяине» снимался парень с Алтая, и Шукшин не мог не слышать об этом. Допускаю, что он недоуваживал тогдашнего Можаева, а они, в свою очередь, Васькины рассказы недооценивали. Допускаю, что, если он и видел «Хозяина», он ему был активно противен. Да, но там его друг Высоцкий, который, в свою очередь, друг Золотухина, а Золотухин из Быстрого Истока, той самой пристани, того самого причала, который Макарыч никак не мог миновать. В то время это был, может быть, единственный путь до Барнаула или еще куда... Он был дешевле и доступнее железной дороги. Другого транспорта, кроме гужевого и полуторок, нет... Обо мне писали много, особенно после «Бумбараша». На премьере в Доме кино, по словам Заболоцкого, был и Шукшин и отозвался о моем полупьяном заявлении: «Алтайский дурачок».
В 1973 г. выходит «На Исток-речушку» — этого он мог не читать. Одно ясно, когда мы столкнулись в дверях гримерной и сидели по разным углам и гримировались, кто-то должен был к кому-то подойти первым, и, ясное дело, это должен был сделать я. Но почему? Да потому, что он ведь тоже знал, что я знаю его как земляка, писателя и актера. Я обижался, что он не приглашает меня в свои фильмы. И в театре у нас он не был, а Гамлета играл его друг Высоцкий. Он, говорят, был только на «Деревянных конях», в то время он что-то стал писать для театра. Я не могу поверить, что он был в восторге от Лебедева. А был ли он на «Гамлете»? Не слышал. Во всем этом видится мне какая-то чепуха. Весьма допускаю, что ему (Шукшину) были какие-то мои проявления в обществе малоприятны и даже более. И все равно это ни о чем серьезном не говорит.
Володя к концу жизни компанию себе сочинил из друзей: Шукшин, Тарковский, Тодоровский...
13 января 1989 г. Пятница
Моя пьяная откровенность и бахвальство донжуанское, мои дневниковые эксперименты, опыты над живыми людьми, кроме страдания, ближнему ничего не приносят.
17 января 1989 г. Вторник. А число мое. У Астафьева в Овсянке
Надо все записывать по горячим следам, но даже у меня это не получается. Я видел, как подъехал Астафьев, как без шапки, с седой головой, поднялся он на крыльцо гостиницы. Я засуетился, стал быстро обуваться не на ту ногу, потом подумал, что он зайдет в номер, — не стал до поры убирать со стола тетрадь и перо. Дескать, пусть увидит, что артист успевает писать-графоманить — но звонок снизу, и я понял, что мне надо лететь по всей форме к простому, но не всем доступному писателю.
Как ходил он по Овсянке, ключи от дома забыл. Хвастался или просто рассказывал.
— Зачем ты елки сажаешь, они окна загораживают.
— Пока загородят, я помру.
— Зачем березы сажаешь, на них не растет ничего.
— Вырастет, книжка вырастет.
Подошла соседка в плюшевой, вытертой жакетке.
— В. П., я к вам обращаюсь. Заступитесь за меня — разгородили огород, колодец делают. Колодец бросили — вода тухлая оказалась, а огород не загородили, собаки всю смородину помяли. Я несколько раз обращалась, я ведь одна, как мне справиться. А он говорит: «Возьми брус да закрой». Я лопату еле поднимаю. Закройте, раз разобрали.
— Ладно, ладно, скажу.
Зашли на почту, заплатили за телеграмму. В библиотеку. Ну, тут, видно, гордость его, уголок «Астафьев — детям». Хороший, теплый уголок, выставлены книжки, крупно написан краткий биографический экскурс.
Проезжая вдоль Енисея, он обронил:
— Вон там маму нашли.
Мать у него утонула, оказывается, а я не знал. Сестра разбилась со скалы, туристку все из себя выделывала, мать не отпускала, спрятала снаряжение, как чувствовала, так она в форточку выскользнула, и вот на вторые сутки нашли с перебитым позвоночником, в больнице умерла.
К двум теткам заехал. У любимой Августы я прослезился: старухе 81 год, слепая, на ощупь моет пол... Идет к Вите, а сама на развешанное белье натыкается, отводит его от лица руками, глаза не видят и не мигают.
— Ты все бегом, Витя, все бегом. Помру, а ты не узнаешь... Но я погожу умирать.
— Погоди, погоди, я тут тебе с лекарствами деньжат положил. А то, поди, налог уж подошло платить. Заплати налог, а то скажут: померла, а налог не заплатила, схитрила. Вот эти большие таблетки, — дает ей пощупать, — от сердца, эти, поменьше, — от давления... Ну, поехал я...
— Когда заедешь?
— Дня через четыре.
— О, а что так долго, давно не был...
— В Москву летал.
— Да слыхала, слыхала, все летаешь, ругаешься...
— Нет, теперь стал хвалить всех. Маяковский-засранец и Ленин — все, оказывается, хорошие были.
Весь этот разговор, все наше присутствие в доме любимой тетки сопровождалось музыкой Бетховена и брехней кобеля, который порезал себе морду о консервную банку — обе щеки в крови.
А вот памятник нашей глупости. «МАЗ» с накрененным кузовом. В кузове треугольные бетонные глыбы, которыми избивали Енисей, прежде чем захлопнуть капкан и придавить его, как зверя с перешибленным хребтом, чтоб затих навек. Он и затих. Только недобро несет от воды промозглостью. Енисей дышит смрадом, под шкуру лезет, в мозг пробивается — жалуется на ушко, кто понимает. Громадина плотины закрыла даже солнце, а в стороне волок корабли перетаскивать — несметно-дорогое сооружение, ненужное. На руках дешевле перенести. Потом могилы. Дочь Ирина. Чугунная литая ограда с вензелем «А», пятиствольная семья берез, кажется, В. П. для себя отмерял эту площадь. Помянули. «Спи, доченька, прости, доченька». Помолились за упокой старики. Сходили к тетке, к дяде — по цветку красной гвоздики бросил Астафьев на белый снег.
А сегодня три фильма, один лучше другого: «Госпожа тундра», «Эта долгая зима», «Русский узел». На последнем плакал. Поветник, Гребенников, Распутин, Балашов. Русские люди. Об этом потом еще думать и думать. «Соберемся все». Так и звучат у меня в ушах и душе слова, глаза, взгляд, особая интонация, с которой Астафьев повторял: «Соберемся все». И звучала в словах великая надежда писателя на лучший исход, надежда, вера в русского человека, что мы можем выжить, сохранить себя, культуру... если соберемся все в Сростках.