Рисунок друзьям понравился. Они положили его в конверт и отправили письмо Жуку нелегально. Получил ли его адресат и как отнесся он к рисунку, друзьям осталось неизвестно.

XLII

И радостно и грустно приближение конца.

Грустно, когда конец кладет собою рубеж, отделяющий нас от всего, чем мы жили, в чем находили смысл жизни, радость, вдохновение, и, наоборот, мы радуемся, если приближаемся к черте, за которой остается беспросветный, тяжелый и мучительный кусок жизни, и вступаем в другой ее круг — ясный, манящий, желанный.

На грани такого конца, накануне освобождения, стояли сейчас Лобанович, Тургай, Лявоник и Голубович. Наступало третье лето острожного страдания. И удивительное дело — когда наши невольники окидывали внутренним взглядом без малого три прожитых в тюрьме года, то эти годы сливались в одно неясное, туманное пятно, где дни и ночи, месяцы, весны и зимы мало чем отличались одни от других — сплошное однообразие, словно перед глазами пролегла мертвая пустыня. И нужно было напрягать память, чтобы оживить то или иное событие либо картину из острожной жизни.

— Два месяца и полмесяца! Ты понимаешь это, Владик? — тряс Лявоника за плечи Сымон Тургай.

— Понимаю и чувствую, — отвечал Владик, глядя сквозь клетки железных прутьев в окно, на зелень садов, откуда доносились молодые песни, веселые голоса и смех беззаботной юности — парней и девушек.

— "Простор, простор и воля там, но не для нас они, не нам!" — подразнил Владика Андрей.

— Хотел бы ты, Владик, побывать там? — Сымон показал рукой на сад, откуда доносились голоса.

— Думаю, что и ты не отказался бы от этого.

— Не дрейфь, Курочкин, будешь на воле! — такая поговорка бытовала тогда в тюрьме.

Тем временем население камеры понемногу уменьшалось. Выпустили Ивана Сороку, Мордуховича. За ними на очереди был дед Юзефович. Спустя некоторое время и его вызвали в контору, сказав, чтобы он забирал пожитки. Хотя дед и ждал этого часа, но все же очень разволновался. Несложные дедовы пожитки уже лежали на нарах. Надзиратель отпер дверь камеры и торжественно произнес:

— Иди на волю, дед!

Юзефович взволновался еще больше. Он схватил с нар сумку, а затем положил ее обратно. С быстротой, на какую он только был способен в свои семьдесят лет, Юзефович бросился к Тургаю, к Лобановичу, крепко и долго пожимал им руки.

— Спасибо, спасибо вам за вашу доброту, за внимание ко мне, старику!

Прощаясь с Владиком, дед обнял его и горячо поцеловал.

— Пускай тебе, сынок, пошлет бог счастья!

Больше он говорить не мог — на седые усы, как серебро, скатились крупные капли слез.

— Держись, дед, в твоей свитке скрыто много целебной силы! — пошутил Владик.

В дверях дед обратился к жителям камеры:

— Будьте, детки, здоровы! Дай боже и вам счастливо дождаться часа освобождения!

Немного взгрустнулось, когда дед Юзефович старческой походкой спускался со второго этажа тюрьмы вниз и скрылся за железными воротами.

— Просторнее стало в камере, будто в лесу, когда в нем срубят старое дерево, — с грустью в голосе заметил Лобанович.

Сымон Тургай, чтобы поднять несколько настроение, пошутил:

— Ты не смотри на то, что он — старое дерево! Он еще подкатится к своей бабке! Пошел на волю наш дед!

— А за дедом и я следом, — отозвался Александр Голубович, молча наблюдавший всю эту сцену.

Ему оставалось всего дней десять побыть с товарищами, с которыми его сблизило трехлетнее пребывание в тюрьме.

Лобановичу хотелось порассуждать о жизни, о человеческой судьбе:

— Люди — как волны в реке: плывут и плывут одна за другой, пока не убаюкает их тишина.

— Если люди — волны речные, то пускай не убаюкивает их человеческая тишина, — многозначительно заметил Голубович.

На слове "человеческая" он сделал ударение и взял Андрея под руку. Они долго ходили по камере, а затем присели на нары, тихонько продолжая разговор, который глубоко захватил их. Во время очередной прогулки они снова были вместе.

— Такое положение вещей не может тянуться десятилетиями, — говорил Андрей Голубовичу, шагая по тюремному двору. — Революционное движение придавлено, но не остановлено, оно живет. И разве можно воздвигнуть такую стену, через которую не проникли бы человеческие мысли! Революционное движение — живая вода, скрытая в недрах земли, в сердце и чувствах народа. Она пробьется на поверхность, проложит себе дорогу и снесет все, что сковывает неисчислимые силы народные.

— Иначе и быть не может, — убежденно подтвердил Голубович. — А для этого не нужно, чтобы человеческая тишина убаюкивала речные волны… Кстати, к какой политической партии лежит твое сердце?

Александр затронул как раз тот вопрос, который давно занимал Андрея. Лобанович подумал, покачал головой.

— Эх, мой милый! — сказал он. — Если бы мы имели такие весы, на которых можно взвешивать хорошее и плохое! Тогда поставили бы на дорогах столбы с надписями: "Налево — правда, направо — ложь". И так легко бы стало ходить по свету, но зато, вероятно, было бы скучно и неинтересно.

— Готовой правды захотелось? — проговорил Голубович. — Нет, брат, правду надо добывать с боем. А это не так просто, как рисуют болтуны-анархисты: шах-мат — сбросили царя, и каждый сам себе сила и право. Может, тебе это по вкусу?

Лобанович решительно запротестовал.

— Откровенно говоря, я — на росстанях, — проговорил он, — не решил, куда присоединиться…

— Пора, брат, переступить этот порог, — сказал Голубович. — Надеюсь, что ты сделаешь верный шаг. Действительно, сейчас такое время, когда революционное движение притихло. Но ты сам недавно справедливо сказал, что это движение — живая вода, которая таится в сердцах людей. Жизнь не останавливается и на месте не стоит — такова диалектика.

— А как принимаешь ты социалистов-революционеров? Спрашиваю об этом потому, что мне чаще всего приходилось сталкиваться с ними.

— И они тебе по душе? — спросил Голубович.

— Нет, этого я не сказал бы. Я не вижу в них той живой, глубокой струи, которая выводит реку на широкие просторы.

— Хоть это немного и туманно, но в основном верно, — ответил Голубович. — Эсеры привлекают интеллигентов — выходцев из крестьян. И вы тоже ведь хотели войти во Всероссийский учительский союз, а на эту организацию влияли эсеры. Они козыряют своей аграрной программой. Однако это не программа, а тупик, ибо эсеры, заигрывая с крестьянством, преувеличивают его возможности. Необходим крепкий союз сил пролетариата и крестьянства. Тогда революция победит. На такой точке зрения и стоят социал-демократы.

— Но ведь партия эсеров не является единой, строго сплоченной организацией, — заметил Лобанович, — в ее рядах есть разные течения.

— Тем хуже, — отрубил Голубович. — Это только свидетельствует о том, что эсеры — мелкобуржуазная партия, не имеющая под собой надежной основы.

Лобанович улыбнулся.

— Такой аргумент говорит и не в пользу социал-демократов: ведь и среди них есть два течения, ты сам говорил мне об этом.

— Когда я говорю — социал-демократы, то имею в виду большевиков, — проговорил Голубович.

Александр на мгновение задумался, а затем с ласковой, тихой улыбкой и вместе с тем почти торжественно продолжал:

— Единственно верное и правильное учение о революции и о законах, по которым развивается общество, — это марксизм, марксистское мировоззрение. От всего сердца советую тебе ближе узнать, глубоко усвоить эту науку — она будет для тебя не верстовым столбом, а маяком, который указывает дорогу. Сила большевиков в том, что они твердо держатся марксизма.

Голубович вскинул глаза на Андрея.

— Не сочти это за какую-то проповедь, я обращаюсь к тебе как к человеку, в которого верю. Большевики отбрасывают красивые слова, мы не чураемся самой черной работы во имя революции. Надо пробудить народ, воспитать, сплотить и повести на решительный и уже последний штурм царизма. Ты не должен остаться в стороне от этого штурма.