И вот этот самый Янка Тукала стоял теперь возле гумна, где поселился на лето Садович.

— Янка! Ты откуда ж взялся? — удивился Лобанович и потряс Янке руку.

— Дней моею скитания сто сорок, — в каком-то библейском стиле заговорил Тукала. — Обошел я четыре ветра земли, взвесил человеческую жизнь и нашел, что она подобна коровьим лепешкам, разбросанным по выгону.

— Чтоб ты сгорел со своим выводом, — смеялись его друзья.

— Га-га-га! — хохотал Садович. — Ты знаешь, — обратился он к Лобановичу, — он же святым хотел стать, в Валаам ездил бога искать.

— Не может быть!

Янка виновато улыбался и не возражал. Лобанович и Садович смотрели на него и хохотали.

— Чего вы хохочете, дети Вельзевула?

— Чтоб тебе пусто было, Янка! Святым хотел сделаться!

— Чихать я хочу на святых! Баста! Не нашел я правды и больше искать ее там не буду. А теперь мстить начну. Берегитесь, боги, беднота гуляет! — перефразировал он строчку из стихотворения Никитина. — Жил я, братцы, один, глушь, никого нет, времени свободного много. Начитался я разной душеспасительной дряни, и потянуло меня под церковные стены, в кущи седобородого Иеговы. Пустился, братцы, копить деньги, чтобы на Валаам поехать. А кончил тем, что, возвратясь домой, принес такую жертву святым в лице Николая-угодника, какую ни один жрец на свете не приносил.

И рассказал о непотребстве, которое совершил он перед образом Николая-чудотворца.

— У тебя, брат, все крайности, чтоб ты сгорел, — смеясь, заметил Садович.

— Надо же какой-то итог подвести пройденному кругу и точку поставить, — смеялся в ответ Янка. — Нет, братцы, теперь я хочу жить иначе. Довольно бездельничать! К иным горизонтам обращу я глаза свои. Прежде всего место переменить нужно, хотя, с другой стороны, не место красит человека, а человек место. Я хочу соседом Баса стать, а еще лучше — в одну школу с кем-нибудь из вас попасть. Если я останусь один, я снова какую-нибудь глупость сделаю, — натура моя такая собачья. Мысли все какие-то в голову лезут.

— А я, хлопцы, переведен на новое место, — перебил Янку Лобанович, — в выгоновскую школу.

— Тебя уже, как какую-то скотину, погнали на выгон, — пошутил Янка.

— Это, наверно, святой Николай ошибся и вместо тебя меня покарал.

— Он еще, смотри, и мне перцу задаст. Черт его, брат, знает.

Друзья пошутили немного, а затем начали говорить о своих школах, перемещениях, о своих отношениях с так называемой интеллигенцией, с которой приходилось жить рядом.

— Может, они счастливее нас, все те, что в карты играют и водку пьют? Им это любо, в этом их радость, и они никаких чертей знать не хотят. А я так и пить не хочу, противно! Карты не привлекают меня, а девчата хоть и влекут, но я со своим "чайничком", — так называл Янка свой нос, — стесняюсь сунуться к ним. Мне все кажется, что они смеются надо мной. Что же мне делать? — спрашивал Янка. Серьезное и шутливое перемешивалось в его словах. — Я начинаю думать, что ко всему надо подходить с какой-то меркой, но этой мерки у меня нет. Сегодня это мерка, а завтра глупость, и я сам отменяю ее своей собственной рукой. Я бросаюсь от одной теории к другой, берусь за одно, хватаюсь за другое и везде отстаю. Читаешь одну книгу, кажется — здесь правда. Возьмешься за другую — и с нею соглашаешься. Теперь вот увлекся Ницше "Так говорил Заратустра", и мне хочется быть "сверхчеловеком", черт возьми! А если строго подумать, то выходит, что ты просто человек с искалеченными семинарским воспитанием мозгами. Я — о вас я не осмеливаюсь говорить это, хотя и вы, вероятно, такие же шаткие, как и я, — я дерево в поле, которое клонит ветви туда, куда ветер дует.

— Ну, это слишком пессимистическое признание, Янка, — отозвался Садович.

— Янка, дорогой! Руку, брат!

— Ты, значит, согласен со мной? — и Янка удивленно посмотрел на Лобановича.

— Ни на йоту! — ответил Лобанович. — Да и в чем с тобой соглашаться? Ни к какому заключению ты не пришел. Ты только показал себя с новой для меня стороны. Но я люблю тебя за страдания твои, как это сказано у Достоевского, за то, что не стоишь ты на месте, мечешься, правды ищешь и "хочешь своей погибели", — ведь так говорил Заратустра? Пусть мы деревья в поле, стоящие на ветру, пусть клонятся ветви в ту сторону, куда дует ветер, но ведь ветры веют с разных сторон, и ветви клонятся и туда и сюда. Однако здоровое, крепкое дерево будет стоять ровно, а ветви его больше наклонятся в ту сторону, откуда светит солнце. Все дело в том, как нащупать ветвями это солнце.

— Ты уже, я слыхал, нащупал "ветвями солнце", когда думал поднять микутичан сделать гать? — спросил смеясь Янка.

— Ты также нащупывал это самое солнце, когда думал найти его в валаамских монастырях! — заступился Садович за Андрея.

— Поднять село, сделать хорошую гать, по-моему, в тысячу раз важнее, чем блуждать под кущами седобородого Иеговы, как ты говорил. Но я тебя не осуждаю и не смеюсь над тобой. А если не удалось поднять крестьян, чтобы сделать для них полезное дело, то это не значит еще, что их вообще не поднимешь и поднимать не нужно: не поднял теперь — поднимешь потом. Но браться за это, может быть, нужно как-то по-иному. Необходимо считаться с тем, что народ здесь малокультурный, консервативный, не умеет бороться за свои общественные интересы и не привык выступать сообща, коллективом. Но ему нужно об этом говорить, будить его, толкать. И, по-моему, это наша обязанность… Но что говорить о народе, если учителя не понимают этого!

— Правда, брат, — сказал Садович. — Народ наш спит, воля его парализована, у него много нянек, опекунов, из его рун выбита всякая инициатива. Вот где корень его беды… Я, хлопцы, очень доволен, что мы встретились и поговорили. Действительно, мы словно в лесу, ходим ощупью, как слепые. Мы должны прежде всего крепче друг друга держаться, чтобы вместе выбиться на какую-то дорогу, должны подгонять сами себя, чтобы не уснуть и не погрязнуть в болоте. Я твердо решил остаться здесь. Янка будет моим близким соседом. Вот жалко только, что ты, Андрей, забрался в это Полесье.

— С вами я чувствую себя весело и пойду на что хотите, — разошелся Янка. — Богу не поддамся и с царя готов корону сорвать. У меня, братцы, и сны бывают интересные. Я все собираюсь записать их в назидание потомкам.

— Ну что же? Будем писать письма, делиться своими мыслями и не терять друг друга из виду, — прервал Янку Лобанович.

— Так давайте заключим триумвират! — кричал Янка.

— Давайте!

И друзья с жаром пожали друг другу руки в знак своего союза.

На школьной карте Лобанович не нашел своего нового места работы.

"Наверно, еще большая глушь, чем Тельшино", — подумал он.

Достали "Памятную книжку Менской губернии", где, как правило, были указаны все учреждения и школы, В книге значилась и выгоновская школа, что немного утешило и успокоило молодого учителя, но точного адреса школы не было. Одно только узнал Лобанович: нужно ехать в Пинск и уже оттуда добираться до школы.

Накануне отъезда Лобанович пошел в лес, чтобы в последний раз обойти свои заветные грибные места и проститься с ними.

В лесу было совсем тихо. Сквозь ветви высоких сосен пробивались теплые лучи сентябрьского солнца. Пожелтевшие иголки без шума падали на землю, едва зацепишь веточку. Где-то в небе закричали журавли, собираясь в отлет. Лобанович ощутил в своем сердце какую-то тихую грусть, навеянную и тишиной леса и этим осенним умиранием жизни. Неясные, смутные мысли, легкие, как тени сосновых веток, грустные, как курлыканье журавлей в небе, проносились у него в голове.

Было чего-то жаль, словно его постигла какая-то утрата. Думал о своей новой школе, составлял план жизни и работы на новом месте. Вспоминалось Тельшино. Теперь оно как-то отдалилось от него, окуталось мраком, стало пустым и чужим — там не было уже того милого образа, который давал жизнь и радость. Этот образ неотступно следовал за Лобановичем в его скитаниях по лесу и отгонял все другие мысли, заставлял думать о себе. И слова Ядвиси: "Если вы меня поцелуете, то, клянусь памятью матери, я брошусь под поезд" — снова выплывали в памяти, и сама она как живая стояла все время у него перед глазами.